ие и удалять лепестки, угодившие между струн клавесина. Англичане произносили пламенные речи, оказавшись не такими флегматичными и замкнутыми, как о них говорят, а в Париже или в Австрии слушали настолько внимательно, что потом спрашивали, почему я сыграла какое-то произведение в другом темпе, чем в прошлый раз. Самым же дорогим был отклик пражских слушателей, которые воспринимали меня как своего человека. Особенно мне нравилось, когда люди на моем концерте впервые слышали клавесин.
Я была востребована и радовалась успехам, а между тем 1959–1962 годы предвещали после десятилетия политического террора новые мрачные времена. Напряженность в холодной войне достигла пика, Карибский кризис грозил катастрофой. Виктор работал на радио, когда начались приготовления к войне. Он был ужасно подавлен и в 1961 году взялся за вторую симфонию, опус 18, под названием Sinfonia Pacis, Симфония мира.
Он не хотел давать ей такое название, потому что слово «мир» затерли коммунисты, которые жаловались на «разжигателей войны» на Западе и собирали «мирные конференции». В конце концов Виктор подчеркнул, что его симфония не о мире для той или иной группы, она о мире для всех людей вне зависимости от расы, национальности или социального положения. Первая часть симфонии начинается со звенящего сигнала русского спутника, запуск которого в 1957 году ускорил наступление космической эры.
Смысл послания был таков: человечество готово выйти в космос, но остается столь примитивным, что мы находимся на грани новой масштабной бойни. После энергичного скерцо третья часть звучала элегическим плачем по сожженному миру, за ней следовал похоронный марш и опять раздавались звуки элегии. Четвертая часть открывается мелодией простой детской песенки, продолжается фугой и оптимистически завершается колоколами и повтором темы фуги. Это произведение – глубокая и патетическая реакция Виктора на угрозу войны, и оно прекрасно отразило наши настроения той поры.
Коммунистам, конечно, пришлась не ко двору симфония, которая только ухудшила репутацию Виктора среди них, но она сыграла весомую роль в его композиторской карьере, потому что ее играли почти по всему миру. В Дурбане, в ЮАР, исполнение повторили – настолько оно тронуло слушателей. Похожее впечатление произвела «Симфония мира» в Австралии и по всей Европе, где ее исполняли лучшие дирижеры. Серджиу Челибидаке, главный дирижер Берлинской филармонии, назвал ее «одной из величайших симфоний XX века».
Затем Виктор написал струнный квартет № 2, посвященный отцу, который тогда был при смерти, – мощное, выразительное произведение. По иронии, 1962 год стал для меня счастливым в музыкальном отношении, потому что в Чехословакии возникла мода на старинную музыку – мода, прокравшаяся из-за границы. Собирались новые камерные оркестры, включая Камерных солистов Праги, с которыми я часто выступала, и Словацкий камерный оркестр со скрипачом и дирижером Богданом Вархалом. Было прекрасно сотрудничать с такими коллективами. Мне всегда нравилось играть с камерными ансамблями, не меньше, чем солировать. Я стала широко известной музыканткой и вместе с двумя упомянутыми камерными оркестрами ездила на гастроли в Англию, Германию и Австрию.
Нет, я не отличалась суровой приверженностью к старинной музыке. Я воплощала собственные замыслы исполнения, иногда играла на современных инструментах. Мне нравилось то, что мы, клавесинисты, называем «окраской». Меня не приводили в восторг маленькие четырехфутовые или восьмифутовые французские клавесины, я мечтала об инструменте длиной в шестнадцать футов. Я не ортодокс. Я не отказывалась, когда предоставлялась возможность сыграть на подлинном старинном инструменте. Голландский клавишник и дирижер Густав Леонхардт критиковал меня за неортодоксальность. Я на него не нападала, но он написал одному из моих студентов, что только «примитивное создание» может думать об использовании 16-футового клавесина при исполнении Баха. В отношении того, что, по его мнению, являлось исторически достоверным, его воззрения были самыми пуританскими. Карл Рихтер же часто говорил, что тот, кто слышал Qui Tollis в си минорной мессе Баха, не будет утверждать, что Бах не прибегал к инструменту длиной в 16 футов.
Меня забавляло, что я считалась романтиком, кем-то вроде славянки из лесной чащи, ничего не ведающей о старинной музыке. Дело обстояло противоположным образом. Я понимала, когда отправлялась на Запад, что ко мне и моим студентам будут относиться именно так, поэтому настоятельно советовала им быть в курсе всего нового, касавшегося старинной музыки. Наверное, я даже была слишком щепетильна в этом вопросе. Однажды я записывала кое-что из Перселла, в том числе короткий марш, завершающийся тем же аккордом, что звучал в начале. Я сомневалась, следует ли повторять мелодию с начала, и написала в лондонский Королевский колледж музыковеду Терстону Дарту. Он ответил, что Перселлу бы в любом случае понравилось мое исполнение. Меня очень тронули эти слова.
К ЭТОМУ ВРЕМЕНИ у меня появился менеджер в Мюнхене, который устраивал концерты и вел дела с чешскими властями. Он договорился о моем выступлении в немецком замке Лангенбург, принадлежавшем семье Гогенлоэ, родственникам принца Филиппа, мужа королевы Елизаветы. Прежний принц Готфрид Гогенлоэ был большим любителем музыки и обладал стейнвеевским фортепьяно и старинным клавесином. Он приглашал музыкантов со всего мира играть на них. После смерти Готфрида его старший сын Крафт стал владельцем замка и инструментов и, хотя и не слишком интересовался музыкой, решил продолжить традицию отца. Замок находился высоко на холме в живописной части Баден-Вюртемберга, и я очень обрадовалась, когда мой мюнхенский агент организовал для меня поездку туда на три дня с концертом старинной музыки.
Мне понравился молодой князь: он был очень любезен. Он встретил меня лично по прибытии, и я спросила:
– Как мне обращаться к вам? Ваше высочество?
Он улыбнулся.
– А как бы вы обратились ко мне в Праге?
– Товарищ, – пожав плечами, ответила я.
Он расхохотался, и мы с ним прекрасно общались после этого.
Гогенлоэ был врачом, а его жена, кажется, библиотекарем, и они вели довольно обычную жизнь, пока им не пришлось переехать в замок, унаследованный вместе с титулом. Мне не показалось, что они очень богаты, в замке было страшно холодно, и князь разжег огонь во многих каминах. Держась запросто, он познакомил меня с семьей. Я даже помогла ему вымыть детей.
За обедом он посадил меня слева от себя, и мы болтали без остановки. Он заметил номер на моей руке и спросил о нем. Гогенлоэ не скрывал, что знает многое о лагерях, и выражался совершенно открыто. Многие немцы ужасались и говорили, что ничего не знали. За обедом среди гостей была принцесса Андре Греческая и Датская, пожилая мать принца Филиппа, глухая и полуслепая, но и она вела себя очень дружелюбно и показала мне кукольный дом, с которым играла, точно ребенок.
После концерта в главном зале меня окружили люди, благодаря и прося автограф. Один человек пробился ко мне и вручил шкатулку, завернутую в бумагу.
– Это принесет вам удачу, – сказал он таинственно. – Примите как подарок немца, испытывающего огромный стыд за все случившееся.
Я не успела сообразить, что ответить, и просто поблагодарила его. Он затерялся в толпе.
Придя вечером в отведенную мне комнату, я открыла шкатулку и нашла в ней тяжелое золотое кольцо с печаткой, на которой выгравирован дворянский герб. Я сразу подумала, что не могу принять такой подарок, и поспешила в вестибюль – найти этого мужчину, но никто не знал, кто он и где он. Несколько лет это оставалось загадкой, пока Виктор не показал мне статью, в которой говорилось, что отец принца, Готфрид, служил в немецкой армии во время войны и отправлен в отставку за то, что участвовал в заговоре 1944 года, целью которого было убить Гитлера.
Я подумала, что, возможно, это молодой князь послал незнакомца подарить мне перстень. Тогда я стала носить его и действительно считать талисманом на удачу.
Похоже, талисман помог: вскоре я познакомилась со скрипачом Йозефом Суком, человеком на два года моложе меня, с примечательной музыкальной родословной. Он приходился правнуком композитору Антонину Дворжаку и внуком любимому ученику Дворжака, композитору Йозефу Суку. К нему и ко мне обратились люди с чешского телевидения, попросив поучаствовать в передаче, посвященной молодым многообещающим музыкантам. На телевидении меня, к моему удивлению, одели в бальное платье и отвезли к замку, где под углом на склоне, ведущем к реке, был установлен клавесин, и попросили нас обоих сыграть. Мы страшно смеялись над этим, и между нами вскоре возникли дружеские отношения.
Потом мы вместе играли Баха, и сразу произошло какое-то алхимическое слияние. Нам даже не требовались репетиции. Выходило так хорошо, что у меня появилась мысль постоянно работать с Йозефом и еще с одним флейтистом. Но флейтист отказался, так как был уже солистом Чешской филармонии. В итоге мы с Суком решили создать камерный дуэт, и начались наше тридцатилетнее партнерство и совместные гастроли по всему миру.
Йозеф – потрясающий напарник, мы с ним полностью понимали друг друга. Он был галантным, светским человеком с отличным чувством юмора. Его исключили из Академии в пятидесятые, когда он отказался от принудительного рытья окопов, боясь повредить руки. Его наказали, отправив на двухлетнюю военную службу в качестве скрипача. Мы принадлежали к разным слоям общества, но быстро полюбили друг друга, как в свою очередь и Виктор и жена Йозефа – Маренка. Так мы сблизились все вчетвером. Виктор написал концерт для Йозефа и сонату для нас двоих. Он никогда не ревновал меня к Йозефу, понимая, что нас связывает некое мистическое родство.
В тот же год, когда я познакомилась с Йозефом Суком, меня опять пригласили в Великобританию, в роскошную усадьбу человека по имени Робин Бэгот, большого поклонника барочной музыки и особенно клавесина. Он смоделировал и изготовил несколько принадлежавших ему клавесинов и сам играл на них. Его дом, Левенс Холл, находился в Озерном краю. Робин еще мальчиком унаследовал это поместье и немало времени потратил на его реконструкцию и перестройки. Он и его семья тепло встретили меня, а мое выступление прошло с замечательным успехом.