Сто чудес — страница 55 из 61

Когда мы закончили запись, я должна была уходить на другой концерт. Но Виктор не дал мне уйти одной, и мы вдвоем сели в лифт. На следующем этаже лифт остановился, и за дверями оказался молодой человек с подносом водки, улыбающийся во весь рот.

– Что вы празднуете? – спросила я озадаченно.

– А вы не слышали? Правительство только что ушло в отставку!

Прямо не верилось, и Виктор заторопил меня в один из кабинетов, узнать, правда ли это. Мы смотрели по телевизору, как Гавел и его союзники по «Гражданскому форуму» на пресс-конференции в Пражском театре, своей штаб-квартире, выступают с этими потрясающими известиями. Мы плакали и обнимались, мы, все еще в шоке, наблюдали, как они открывают шампанское и провозглашают тост за свободу, восклицая: «Да здравствует Чехословакия!» Мы с Виктором решили не мешкая присоединиться к празднованию на Вацлавской площади.

Совершенно невероятное ощущение – стоять в полумиллионной толпе под шум наступившей свободы. Виктор крепко обнимал меня, когда мы проталкивались вперед, а вокруг люди скандировали, хлопали, бешено размахивали чешскими флагами и плакали от радости. Где-то далеко на балконе над толпой парили Гавел и Дубчек, а иностранные телекомпании транслировали на весь мир зрелище нашей «Бархатной революции». Гавел поднялся на трибуну и призвал продолжать революцию до полной победы демократии. Это был чрезвычайно волнующий момент.

Мы с Виктором испытывали эйфорию. Нам казалось невероятным, что все эти годы двух диктатур, гнета тоталитарных режимов закончились так легко и безболезненно.

Последний раз я была свободна в 1939 году, пятьюдесятью годами раньше. С тех пор и я, и Виктор, и все наши соотечественники подвергались той или иной форме порабощения. Мы не пытались представить, до какой степени изменится наша жизнь и какое значение это будет иметь для нас. Мы лишь наслаждались текущими мгновениями, самой их атмо-сферой.

Я, затерянная в толпе, подняла глаза к небу и со слезами сказала: «Отец, видишь ли ты нас сейчас? Вот за это ты отдал свою жизнь. Она не потеряна даром. Сегодня вечером ты можешь гордиться своей страной».

* * *

Я ЖАЛЕЛА О ТОМ, что мама не дожила до этих дней и не стала свидетельницей нашей революции. Она умерла шестью годами раньше, в возрасте восьмидесяти семи лет.

В конце семидесятых мама постепенно теряла зрение и слух. Она страдала возрастной макулярной дистрофией, и это все больше обедняло ее существование. Она по-прежнему обитала с нами, но уже не могла ни читать, ни писать, ни смотреть телевизор. Только слушать радио, сидя совсем близко к нему со слуховым аппаратом. Мы с Виктором трудились в поте лица, как всегда, не могли проводить с ней много времени, и ей должно было быть очень одиноко. Потом у нее случился легкий удар, от чего несколько нарушилась мозговая деятельность. Мама вполне восстановилась, но начала падать. Я научилась просыпаться, как только она включала свет в соседней комнате, и помогала ей. Я готовила ей завтрак до ухода на работу, потом она выбиралась из дому пообедать, а вечером мы все втроем ужинали. Я очень беспокоилась, что она упадет в мое отсутствие.

Раз в неделю занятия, которые я проводила, длились с восьми утра до восьми вечера, поэтому я возвращалась домой совершенно без сил. После одного такого марафона у меня началась ужасная мигрень, и я не могла дождаться, когда же смогу лечь в кровать. Я подала маме кнедлики и землянику, то, что она любила больше всего, но она сказала, что уже ела их на обед и предпочла бы что-нибудь другое. У нас с Виктором была на ужин рыба, и я отдала ей свою порцию, а сама съела кнедлики. А потом легла и погрузилась в глубокий сон.

Утром мама включила свет и встала приготовить себе чаю с печеньем. Когда я позже пришла на кухню, она сказала: «Мне надо было поесть кнедликов вчера вечером, а то сейчас хочется сладкого». У меня еще болела голова, поэтому я не села с ней за стол, а вернулась в постель. Мама, идя к своей кровати через полчаса, упала и сломала руку. Я чувствовала себя виноватой: мне следовало быть рядом с ней. Ее отвезли в больницу, а в ее возрасте выздоравливают долго. В больнице у мамы диагностировали диабет, поэтому-то она и падала, из-за понижения уровня сахара в крови. После она почти не вставала, боясь, что опять упадет.

Нам потребовалась сиделка, и я разместила объявление в газете, ища кого-нибудь с хорошим воспитанием. На объявление сразу ответила прилично одетая дама, мне показалось, что она идеально подходит нам. Элегантная, образованная, владеющая разными языками. Мы тут же договорились, что она приступит к работе со следующей недели. К моему удивлению, она пропала. По почте она прислала мне потом письмо с такими словами: «Я сожалею, но не могу работать у вас. Мне понравились вы и ваша мать, но меня прислали шпионить за вами, а я не хочу этого делать». Это потрясло меня, и я сама удивлялась, насколько наивной была, поместив объявление в газете. В итоге мы наняли женщину из местных, не столь утонченную, но очень добрую. Она стала частью нашей семьи.

Нас устраивало то, как она ухаживает за мамой, но вскоре стало ясно, что у моей матери начался маразм и ее нельзя оставлять дома. Ей нужен был дом престарелых. Такое решение далось с огромным трудом, потому что в Праге подобные места, кроме предназначенных для членов партии, не соответствовали нормальным стандартам. Врачами часто становились дети партийных чиновников, и нужными знаниями и опытом они не блистали. У меня имелись кое-какие связи, и я смиренно обратилась к высокопоставленному партийцу, чтобы поместить маму в клинику более высокого разряда. На мою просьбу он – разумеется – ответил отказом.

– У каждого есть мать, – сказал он мне. – Ваша не принадлежит к тем, кого отправляют туда.

Как я ни старалась, маму поместили в палату с восемнадцатью другими пациентками, где ей не обеспечивали надлежащий уход.

Маме очень не нравилось в клинике, но она переносила свое положение терпеливо. Она мало разговаривала с другими пациентами и не создавала проблем нянькам. Я старалась, когда у меня случалось свободное время, выводить ее погулять, и мне это то и дело удавалось, пока маразм не усилился. Но всякий раз, когда я приходила, она встречала меня нежной улыбкой и спрашивала, где я сейчас играла. Даже в последние дни жизни, когда мама лежала под кислородной маской, она снимала ее, чтобы спросить: «Как публика?»

Она провела в доме престарелых полгода и умерла в декабре 1983 года. Мы похоронили ее на еврейском кладбище, не так далеко от нашего дома. Я узнала, что есть возможность воздвигнуть там памятник людям, которых мы потеряли во время войны, и я заказала такой для членов семьи Ружичка и нашей родни из Добржича. Рядом есть табличка, посвященная памяти писателей и композиторов, погибших в Терезине.

Мама столько вынесла, что и представить себе не могла, что доживет почти до девяноста. Как и я, она страдала от последствий военных лет, и физических, и эмоциональных, но, в некоторых отношениях, для нее послевоенные годы обладали особой разрушительностью. Если бы ей позволили распоряжаться своим магазином и оставаться в Пльзене, который она любила, она бы, по-моему, была гораздо счастливее, а ее жизнь – полнокровнее. Но вместо того ее мир страшно сузился в нашей маленькой квартирке, замкнулся почти исключительно на мне и Викторе. Она никуда не ездила, она не работала. Многое переставало интересовать ее, и она все меньше походила на прекрасную, полную сил деловую женщину, которую я помню по счастливым годам своего детства.

За одно я благодарю судьбу – за то, что отец умер до того, как нас отправили в Освенцим. Там бы он не выжил. Он был таким гордым человеком, интеллектуалом, а лагерь смерти воплощал последнюю степень потери достоинства. Номер, вытатуированный на коже, грубое лишение всего человеческого – собственной одежды, книг – для отца это было бы слишком. Многие сходили с ума там, и часто очень быстро. Мы с мамой думали, что папа не продержался бы и месяца. Хотя бы от этой муки судьба избавила его.

А маму – от муки быть свидетельницей его безумия.

Я понимаю и то, что сама не продержалась бы без мамы. Освенцим надломил меня, но я утешалась рядом с ней каждый вечер. И если бы она не баловала меня ребенком, если бы не заботилась тогда о моем здоровье, я не перенесла бы всех тягот лагерей. Потом она опять спасла меня, когда я хотела покончить с собой, давала мне возможность вкладывать все силы в музыку. В Праге она сидела на каждом моем выступлении, всегда внимательная, в первом ряду. Она была моим главным поклонником.

Ни одного дня не проходит, чтобы я не вспоминала свою мать с признательностью и любовью.


ПОСЛЕ «Бархатной революции» настали резкие перемены. Нас всех с дикой силой влекла свобода. Но что такое свобода? Для многих это лишь абстрактная идея.

Границы открылись, люди толпами устремились на Запад, жадно желая насладиться тамошним стилем жизни и обилием товаров, которого не было в Чехии. Я знала недостатки капиталистической системы и понимала, что Запад – не рай. Людям из Восточного блока надо было еще приспосабливаться к новому порядку вещей. Животным в зоопарке дают пищу, но они в клетках. Есть те, кто не знает, что они в клетках, потому что никогда не жили на воле. Так же и с людьми. Многие предпочли бы клетку, потому что там их кормят и заботятся о них. Они не имели представлений о различиях между свободой и несвободой, они не хотели, чтобы двери открылись.

А для тех, кто искренне верил в коммунизм, перемены стали шоком. Люди обращались к религии, им требовалось во что-то верить. К демократии они не были готовы.

Для нас с Виктором самое большое изменение заключалось в том, что мы стали богаты. Впервые я узнала, сколько в действительности зарабатывала концертами, и теперь получала сама почти все эти деньги. Но мы, располагая деньгами, поначалу не знали, на что их тратить. Власти еще ранее разрешили нам приобрести небольшой дом с террасой в Индржихуве Градеце, чтобы работать там летом, а теперь Виктор купил новую машину, лучше прежней. Мне стали доступны великолепно украшенные копии барочных клавесинов Рюкерса, изготовленные пражским мастером Франтишеком Вигналеком, и Харраса, созданные Аммером.