Сто чудес — страница 7 из 61

Мать, которая сама всегда хотела быть врачом, тоже опасалась худшего и, не мешкая, отвезла меня в Прагу. Все в семье называли ее сумасшедшей, убеждая, что мы кашляем нарочно. Они напоминали, что Дагмар выглядит здоровой, пухленькая и розовая, поэтому не может быть, чтобы она страдала туберкулезом. Но в Праге мне сделали рентген, и выяснилось, что я больна. Легкие Дагмар так никогда и не проверили.

После одного особенно острого приступа в 1935 году маме посоветовали свозить меня на полгода в санаторий в Брайтенштайне в Австрийских Альпах у перевала Земмеринг. Ужасно худую, меня закутывали в одеяла и заставляли целыми днями лежать в постели между сеансами лечения паром, от которых у меня краснело лицо и морщинилась кожа. Моя тарелка всегда была полна зеленых овощей, которые я не выносила. Однако пребывание в санатории спасло мне жизнь.

Каждую неделю ко мне в горы приезжал отец и еще на три недели летом. Незадолго до этого австрийский канцлер Энгельберт Дольфус, запретивший нацистскую партию в своей стране, был убит, что вызывало много разговоров. Я помню, как папа сидел со мной на территории санатория и пел мне свои любимые чешские патриотические песни.

К нам подошел какой-то человек и сказал отцу, чтобы он прекратил: «Вам не стоит петь здесь это, – предупредил он. – Канцлеру Гитлеру такое бы не понравилось».

Так я впервые услышала эту фамилию.


Я все еще была исхудалой, когда мы наконец вернулись домой в Пльзень, и меня побуждали постараться набрать вес. Одним из блюд, которые я особенно любила, были «свичкова», или «кнедлики», из теста и говядины, но даже они надоели мне через некоторое время, и я часто просто отодвигала тарелку.

Отец очень редко наказывал меня за что-то, но однажды я отказалась от тарелки с лапшой в масле. Маму в тот момент особенно волновала моя худоба, и папа поставил меня в угол на все время обеда, против чего я и не возражала. Лучше стоять в углу, чем есть лапшу! В последующие годы воспоминание о моем упрямом отказе от еды превратилось для меня в злую насмешку.

Из-за скверного здоровья я не ходила в школу почти все детство, но у меня были гувернантки и домашние учителя, наставлявшие меня в языках и других предметах. Я усердно училась и все усваивала, но чувствовала себя одинокой: какие товарищи из учителей! А с другими детьми мне едва позволяли поиграть из боязни, что я могу заразить их. Единственной подругой оставалась Дагмар, которая была обычным здоровым ребенком, пока тоже не начала кашлять, на что ее мать, тетя Камила, махнула рукой, не позаботившись о лечении.

Оказываясь одна на целые часы, я мечтала о фортепьяно и уроках музыки, но мне говорили, что мне нельзя перенапрягаться. Поэтому я проводила немало времени, читая у себя в комнате, после того как Анча разжигала огонь в печурке, чтобы я не мерзла. У меня была собственная библиотека из книг, заказанных у местного книготорговца, который специально для меня составил каталог. Напротив моей кровати книги покрывали всю стену, у каждой имелся номер на ярком корешке. Синий цвет означал историю, желтый – сказки, зеленый – классику и т. д. В маленьком кожаном инвентаре они все перечислялись, так что я могла, сидя в постели, попросить гувернантку принести мне книгу под номером 34В или 72А.

В девятилетнем возрасте я заболела тяжелым воспалением легких. Я помню, как родители стояли над моей кроватью, когда семейный врач измерял мне температуру, а добрая няня Анча протирала мне испарину со лба. Это был март 1936 года. Мама заламывала руки с выступавшими на глазах слезами.

– Зузи, если ты хоть немного поправишься, – умоляющим голосом сказала она, – то проси тогда всё, что только пожелаешь.

У меня широко раскрылись глаза, и хриплым голосом, с внезапно возникшей решимостью выздороветь, я ответила:

– Уроки фортепьяно.

Как только я выздоровела, мать сдержала обещание, однако сперва ей надо было найти мне подходящего педагога. Как хозяйка магазина, она знала почти всех в городе, поэтому посоветовалась с одной из постоянных покупательниц, бездетной женщиной, часто покупавшей игрушки для племянников и племянниц. Госпожа Мари Провазникова-Шашкова была пятидесятитрехлетней пианисткой и органисткой, окончившей Пражскую консерваторию и участвовавшей в камерном трио, дававшем концерты в нашем городе и аккомпанировавшем приезжим солистам. Она происходила из семьи музыкантов из восточной Богемии. Ее отец Алоис Провазник был кантором и хормейстером, ее сестра Луиза – известной певицей, а брат Анатоль композитором.

Мадам, как мы все ее называли, сама не имела большого успеха как пианистка из-за мужеподобной внешности. Поэтому она учила игре на фортепьяно, однако вела малое число учеников и никогда не брала новичков, так что моя мать рассчитывала лишь на то, что та сможет ей порекомендовать учителя для меня.

– Я должна сначала услышать ее, – объявила Мадам и затем пришла к нам, чтобы послушать мое пение. Я выбрала достаточно сложную чешскую песню, о чем слегка пожалела, стоя перед женщиной внушительного облика в синем шелковом платье. Однако я, должно быть, исполнила ее без огрехов, потому что Мадам повернулась к маме и сказала:

– Я возьму ее.

– Простите? – не поняла моя мать.

– Я сама буду учить вашу девочку.

Решение Провазниковой взять меня в ученицы стало одним из первых чудес, совершившихся в моей жизни.

Сначала я приходила в квартиру Мадам учиться и играть на ее инструменте. Вскоре она объявила, что мне нужно собственное фортепьяно, и порекомендовала магазин. Торговец, настоящий великан, внимательно выслушал маму, говорившую ему:

– Похоже, у моей дочери талант, и поэтому мы решили подарить ей хороший инструмент.

Его лицо исказила гримаса, и он потряс головой.

– Лучше не позволяйте ей становиться пианисткой, – проревел он. – Мой сын – пианист и вообще ничего не зарабатывает! – И, надвигаясь на меня, так что я отступила на несколько шагов, он воскликнул: – Да я бы лучше ей руки отрезал, чем разрешил податься в профессиональные музыканты!

В ужасе я спрятала руки за спину.

Мама невозмутимо настояла на том, чтобы он показал нам фортепьяно. Пока я выглядывала из-за ее юбок, она осматривала и проверяла инструменты. За несколько из них она даже посадила меня, прежде чем остановила наконец выбор на немецком Förster’е. Она попросила торговца позаботиться о доставке, и спустя два-три дня с муками инструмент подняли по нашей лестнице и поставили так, чтобы я его видела из своей комнаты с кровати, где лежала больной.

С этого момента Мадам сама приходила к нам раз в неделю для занятия как такового, а по воскресеньям мы с ней играли вместе, в основном полушутя. Не обращая внимания на слабость моих легких, она курила за чашкой кофе, слушая, как я играю, и обучая меня всему, что нужно знать о музыке. Этюд за этюдом я проходила «Искусство игры на фортепьяно» Карла Черни. Госпожа Провазникова объясняла мне и как сидеть за клавишами, и основам теории.

Выяснилось, что мне нужны очки. Близко поднося книгу к глазам, я видела буквы четко, но сложный рисунок нот и ключей в партитуре не могла разглядеть правильно на некотором расстоянии. Когда мне купили очки в стальной оправе, первую пару очков в моей жизни, я стала играть лучше. С тех пор я так и хожу в очках.

У Мадам был довольно необычный метод: как только она замечала, что произведение не слишком хорошо мне дается или что я устаю от него, она давала мне другое. Мою мать это беспокоило, она боялась, что так я никогда не научусь, но Мадам заявила ей твердо: «Самое главное – чтобы она не заскучала». Маму тревожило и то, что я никогда не стану концертирующей пианисткой, потому что я не запоминала музыку и постоянно должна была заглядывать в ноты. Опять Мадам успокоила ее, спокойно сказав: «Это придет потом». Она оказалась права, потому что позднее я прославилась именно как музыкантка, которая играет перед публикой и для записи без партитуры.

По воскресеньям мы все играли вместе: Мадам в верхнем регистре, а я – в нижнем. Наставница вправду любила меня и часто приходила не давать урок, а просто, развлекаясь, играть со мной в четыре руки. Она была прекрасным учителем, преподавшим мне уроки выразительности и интонации и на всю жизнь передавшим мне свою великую любовь к музыке.

Вместе мы исполняли большой репертуар – начиная от Брамса и симфоний Гайдна до «Моей страны» Сметаны, Бетховена, Перселла, Чайковского, Дворжака. Я играла Шопена, Мендельсона и Сен-Санса – его Rondo Capriccioso. У меня был маленький блокнот, куда я записывала все, что мы исполняем; мне прямо не верится, что мы почти всё это читали с листа. Конечно, мы пользовались нотами, но она редко давала мне их заранее, поэтому я рано научилась сразу исполнять партитуру, без предварительной подготовки, с первого взгляда – как говорят, prima vista. До сих пор я более или менее помню каждое произведение, которое хоть раз играла.

Что еще интересней, с самого начала я чувствовала музыку особым образом, который мне трудно описать. Она как бы становилась частью меня, я словно воссоединялась с чем-то внутри меня. Тогда я не могла знать ничего о том, какую важную роль сыграет эта связь в моей жизни.

* * *

ВПЕРВЫЕ познакомившись с творчеством Иоганна Себастьяна Баха, я прямо влюбилась. Мадам дала мне играть прелюдию из «Хорошо темперированного клавира», музыкальную пьесу, которую я никогда раньше не слышала, но которую мгновенно стала ощущать как давно знакомую.

Бах написал о входящих в «Хорошо темперированный клавир» двадцати четырех парах прелюдий и фуг, что они предназначены «для научения и пользы молодого музыканта и, в особенности, для досуга тех, кто уже искушен в этом искусстве». Когда я играла их в первый раз, казалось, что мне почти не нужно заглядывать в ноты. Чувствуя музыку, реально проживая ее, я точно переносилась в какое-то место, где прежде никогда не бывала.

Видя, как мне нравятся уроки музыки, родители взяли меня в 1936 году на концерт в пльзеньский культурный центр Пекло, когда выступали знаменитый чешский скрипач Ян Кубелик и его сын-дирижер Рафаэль. Отец сидел за фортепьяно и играл хорошо, но можно было заметить, что он обессилен. Он умер через несколько лет. Я навсегда запомнила его и то, как мне нужно было одеться по случаю концерта, в один из немногих вечеров в том году, когда родители куда-то повели меня.