Первый раз как пианистка я выступила на Рождество. Мы праздновали его с огромной елкой, которую наряжали вместе, вскоре после того как я и мама отпраздновали Хануку. Шел 1936 год, и я занималась фортепьяно еще только семь месяцев, но уже поняла, как пишут музыку. Каким-то образом поняла. В тот день, у нас дома, я играла детскую песню, которая, как объявила Мадам, называлась «Счастливого Рождества», а публикой были мои родители. Они, похоже, были впечатлены.
Мадам подарила мне на то Рождество «48 прелюдий и фуг» Баха, каждая из которых написана в особой тональности – и все они изящно сочетались. Она вручила мне ноты с благоговением и словами: «Однажды, Зузанка, ты их сыграешь. Ты, наверное, даже сможешь исполнить такую трудную вещь, как “Гольдберговские вариации” Баха». И с улыбкой добавила: «Тогда ты осуществишь всё, о чем я когда-либо мечтала для самой себя».
Ее подарок и признание внушили мне тогда особенное чувство и так вдохновили меня, что я пообещала себе, что однажды одолею ради нее эти «Вариации».
Как только Мадам узнала о моей любви к Баху, она предложила подумать о переходе с фортепьяно на орган, чтобы лучше передавать своеобразие старинной музыки. «Бах писал не для фортепьяно», – сказала она моим родителям просто.
Они посоветовались с доктором насчет этой идеи, и он тут же принялся возражать: «Это невозможно! Органы стоят только в холодных сырых церквях. Они причинят ужасный вред Зузане с ее слабой грудью».
Мадам смирилась и продолжила давать мне уроки фортепьяно, но зато высказала мысль, что когда-нибудь потом я могу научиться играть на клавесине, малоизвестном барочном струнно-клавишном инструменте, для которого Бах написал многие из ранних вещей и 24 прелюдии и фуги. Этот инструмент больше не пользовался спросом, и немногие клавесины, на которых еще играли, были очень старыми. Насколько я знала, в Пльзене вообще не имелось ни одного клавесина, но Мадам страстно желала, чтобы я подумала над ее предложением.
– Клавесин, скорее, дергает за струны маленьким пером, чем бьет по ним молоточками, – с энтузиазмом рассказывала она. – Играть на нем – нечто совсем иное, чем на фортепьяно. У него два ряда клавиш, друг над другом, словно один инструмент состоит из двух, на этих клавиатурах можно играть на каждой по отдельности или сразу на обеих.
Она объясняла, что, поскольку клавесин либо ударяет по струнам, либо дергает их, возникает иллюзорное ощущение света и тени, которое музыкант создает за счет «расстояния» между нотами либо подражая посредством верхних нот пению.
– Исполнение музыки на клавесине требует не только интерпретации, но и полного понимания музыкальной теории и механики самого инструмента, – говорила Мадам.
Она жаждала поделиться своей страстью и ставила мне записи всемирно известной клавесинистки Ванды Ландовски, в основном сочинения французского композитора Франсиса Пуленка и испанского Мануэля де Фальи. Прослушивание этих записей очаровывало меня, я с наслаждением узнавала, как тональность или колорит меняются с помощью зажима или рычагов вроде органных, однако сохраняла непоколебимую верность фортепьяно.
В следующем году я только и делала, что все свободное время сидела за клавишами. Я проглатывала партитуры, как проглатывала книги, особенно после того как отец сделал доступной для меня всю свою библиотеку, сказав маме:
– Пусть читает что хочет. Если она чего-то не поймет, всегда можно спросить.
Даже страдая из-за болезни груди, я не выходила из комнаты, усердно учась или забываясь за книгой одного из величайших мировых писателей, пока не наступала пора попрактиковаться в игре на фортепьяно – два раза по три часа каждый раз.
Чем дольше Мадам слушала мою игру, тем больше она убеждалась, что музыка может стать моей профессией и что я уже готова к специальной подготовке пианистки и выступать. Эта идея ужасала мою мать, и между ней и Мадам происходили жаркие споры. Хотя она и побаивалась мою учительницу, которую называла не иначе как «милостпани», то есть «милостивая госпожа», тут она столкнулась с чем-то, чего не ожидала и чему усиленно сопротивлялась. Мама знала, сколь многим приходится жертвовать музыкантам и до какой степени их жизнь посвящена искусству, вплоть до того, что в ней не остается места для чего-либо еще. Повторяя слова торговца фортепьяно о его безденежном сыне, она возражала:
– Зузана же никогда ничего не заработает. Ей по крайней мере надо получить сначала общее образование.
– О нет, тогда уже будет поздно! – отвечала Мадам. – Возраст до двадцати лет важнее всего в развитии музыкального дарования.
Между самими родителями тоже происходили, за закрытыми дверями, споры. До меня иногда доносились их голоса, звучавшие на повышенных тонах. Я могла понять, о чем идет речь, поскольку уже знала, что музыкальная карьера – большой риск. Или добиваешься успеха, или ты никто. Можно быть средним врачом или посредственным адвокатом, но не музыкантом средней руки.
Отец фаталистично смотрел на мое будущее, и, будучи духовно развитым человеком, он понимал, как много значит для меня музыка. В конце концов он позвал меня в гостиную и спросил: «Кем ты хочешь стать, Зузка?»
Я перевела взгляд с него на маму и тихо ответила:
– Я очень хочу учиться музыке, папа.
Мать взглянула на отца и, кивнув, вздохнула:
– Что ж, ладно… Пускай учится.
Ее единственным условием было, чтобы я продолжала обычные занятия до четырнадцати лет, прежде чем отдать все внимание музыке.
Мадам времени терять не стала и тут же написала Ванде Ландовской в Париж, чтобы узнать, не возьмет ли она четырнадцатилетнюю ученицу – меня – в свою «Школу старинной музыки», которую та учредила в парижском предместье Сен-Ле-Ла-Форе. Прочитав восторженный отзыв Мадам о моих способностях, госпожа Ландовски согласилась и послала письмо с требованием допуска к занятиям в ее школе. Нужно было разбираться в вопросах теории, гармонии и контрапункта, поэтому Мадам устроила для меня уроки по этим предметам у композитора Йозефа Бартовски, профессора музыки в педагогическом училище Пльзеня.
Затем Мадам распорядилась, чтобы я лучше заботилась о руках, поскольку растущие пальцы еще хрупкие, их нужно беречь для одной только игры. Пианисту нельзя ударяться пальцами, потому что в кости может возникнуть трещина, нужно опасаться сильного холода и мозолей. Неожиданным последствием этого распоряжения стало огорчение отца. Придерживаясь спортивного мышления в духе «Сокола», он мечтал, чтобы я занималась атлетикой. Несмотря на тревоги моей матери, что я простужусь или переутомлюсь, он верил, что свежий воздух и упражнения – то, что мне нужно. После того как Мадам переговорила с родителями, мне пришлось отказаться от всех активных игр. Мне позволялось лишь купаться в теплом, конечно же, озере или играть в пинг-понг. Саму меня не слишком опечалило, что я должна бросить гимнастику, лыжи, теннис и коньки, поскольку я заразилась от матери опасениями, что подобные занятия могут отрицательно сказаться на моем здоровье. Но зато папа был страшно расстроен.
Мы с матерью по-прежнему ездили в горы из-за моих легких, и отец присоединялся к нам, когда только мог. Мы часто отправлялись в Карлсбад и в Марианске Лажне в горах Крконоше, а летом 1937 года остановились на чешском курорте Шпиндлерув Млин, где побывали пару раз. Ректор Карлова университета в Праге Йиндржих Матейка тоже находился там и подружился с моим отцом. Собираясь на прогулку, он поджидал, не составит ли ему компанию господин Ружичка.
Нас всегда сопровождали груды багажа, моя милая няня Анча, а иногда и кухарка Эмили, хотя мама готовила и сама. То, что отъезд означал прекращение уроков фортепьяно, удручало меня, но, обнаружив однажды инструмент в столовой в Шпиндлеруве Млине, я тут же уселась за него сыграть что-то из Баха.
Когда я опять самозабвенно погрузилась в музыку, в комнату пришел послушать седовласый господин. Я не знала, кто это, и не обращала на него внимания. Позднее он разыскал родителей и представился как Карл Штраубе, кантор из Лейпцига, то есть человек, занимавший ту же должность, что некогда Бах.
– Я был потрясен! – сказал он им. – Я услышал музыку и подумал, что играет мой коллега. И не мог поверить своим глазам, увидев за фортепьяно ребенка. Вы просто обязаны дать ей дальнейшее музыкальное образование.
Меньше всего на свете мои родители мечтали о вундеркинде, но они уверили Штраубе, что я беру необходимые уроки, и распрощались с ним. К моему удивлению, мать была рассержена на меня:
– Ты не должна выставлять себя напоказ, Зузана!
На другом курорте с ваннами в том же году я спела для пожилой дамы, попросившей меня об этом, но потом со слезами прибежала к матери: «Прости меня, мама! Я опять выставляла себя напоказ».
Только через какое-то время я узнала, что мать не оставляла надежды, что я стану врачом, как мечтала стать она сама, хотя в те времена девушка из почтенной семьи не могла избрать такую профессию. Это не обескураживало мать, но были и другие трудности: поскольку бабушка с дедушкой потеряли младшего сына, покончившего с собой после Первой мировой войны, мама посчитала, что не имеет права покинуть их, поступив в университет. В любом случае, у меня не было никаких данных для занятий естественными науками, я грезила только о музыке. Папа полностью поддерживал меня и уже подумывал о том, чтобы поехать со мной в Париж и на гастроли по всему миру, а там и показать мне Америку, которую полюбил в молодости.
Я часто задавалась вопросом, почему отец не позаботился о том, чтобы мы уехали из Чехословакии, пока это было возможно. Ведь у него были родственники в Чикаго, готовые принять нас. Он всерьез интересовался политикой и знал достаточно много о том, что происходит в Германии, где пришел к власти Гитлер, настолько много, что опасался заводить еще одного ребенка. Наш «президент-освободитель» Томаш Гарриге Масарик был одним из первых, кто озвучил тревожные мысли насчет Гитлера, и, хотя он умер в 1937 году, его преемник Эдвард Бенеш тоже предостерегал о нацистской угрозе.