Сто чудес — страница 9 из 61

Я думаю, патриотизм отца был слишком велик. Папа родился в Пльзене в 1893 году, еще в Австро-Венгерской империи. Ему исполнилось двадцать пять, когда у нас было учреждено демократическое правление, и эти перемены произвели на него глубочайшее впечатление. Как многие его соотечественники, он гордился, что родная страна обрела независимость после Версальского мира в 1918 году. Он был сперва чех, а уже потом еврей, и национальная идентичность значила для него не меньше, чем для меня музыка. Он сражался за эту страну в недавней войне. Получив пулю в грудь, он едва не погиб за нее. Так как над Чехословакией нависла угроза, он чувствовал, что его моральный и патриотический долг – остаться здесь.

А кроме того, куда ехать и как жить там? Если бы мы перебрались в Чикаго, он не был бы хозяином самому себе, а в Пльзене папа владел двумя успешными магазинами игрушек, от него зависело благополучие наемных работников. Здесь у нас были родственники и друзья. И к тому же его единственной дочери выпала, как казалось, судьба известной музыкантки благодаря усилиям здешней учительницы, полной энтузиазма на мой счет и готовой помочь мне достигнуть профессиональных вершин. Как бы отец махнул на все это рукой?

Как многие евреи и неевреи накануне войны, отец полагал, что культурным немцам хватит сил противостоять антисемитской ярости Гитлера. Ведь Германия – страна великих литературы, музыки, искусства и науки. Она обладала интеллектуальным и художественным уровнем культуры, о котором в остальной Европе могли только мечтать, ее влияние на всех нас было огромным. Не мог мой отец до конца поверить в то, что новая мировая война разразится вслед недавней войне, «покончившей со всеми войнами».

Поэтому, что касается мнения отца, оно было таково: нам всем следует перетерпеть грядущие катаклизмы, твердо веря, что, если что-то случится с нами, союзники на Западе придут нам на помощь.

3. Прага, 1949

НА КЛАВЕСИНЕ я впервые играла в Пражской академии исполнительского искусства два года спустя после того, как в сентябре 1947 года была принята туда по классу фортепиано. Мне было двадцать лет, и годы после войны ушли у меня на то, чтобы неустанно продолжать музыкальное образование.

Не прерывая занятий фортепьяно на протяжении года под руководством профессора Албина Шлима, я начала играть на органе и овладевать клавесином благодаря наставничеству доктора Олдрхижа Кредбы. Лишь тщательно изучив историю этого инструмента, его теорию и механику, поняв различия между ним и фортепьяно и узнав наилучшие способы обращения с ним, я наконец села за клавесин и коснулась клавиш.

Как и тогда, когда впервые ребенком играла «Прелюдии» на фортепьяно, я сразу влюбилась. Музыка Баха по-настоящему ожила для меня.

Я никогда не забуду того, что Мадам рассказала мне о клавесине и как она организовала для меня занятия у Ванды Ландовски в Париже. Увы, мне не суждено было попасть на них.

Ландовска, польско-французская еврейка, записывала в Париже клавишные сонаты Скарлатти, когда в страну вторглись немцы. Хотя вокруг разрывались бомбы (это иногда слышно на записи), она мужественно довела работу до конца. Ее дом был разорен, вещи разграблены, включая дорогой клавесин, и она бежала в Нью-Йорк, не имея почти ничего, кроме незначительного багажа с одеждой. Ландовска прибыла в Нью-Йорк в день бомбардировки Перл-Харбора и осталась в США до самой смерти в 1959 году в возрасте восьмидесяти лет.

Чехословакия была освобождена советскими и американскими войсками в 1945 году, а потом власть захватили коммунисты, и дело закончилось тем, что я очутилась за железным занавесом. Это означало, что я не могла поехать в капиталистическую страну, скажем в США, и встретить великую клавесинистку. Я не могла даже написать ей, потому что всякие контакты с Западом были запрещены.

Однако я знала записи Ландовски, по крайней мере те, что ставила мне моя любимая преподавательница. Позже мне случилось поговорить с одним из ее последних учеников, колумбийским клавесинистом Рафаэлем Пуйяной. Он был приятнейшим человеком и сказал мне: «Если бы Ванда знала вас, она обняла бы вас и сразу полюбила». Меня очень тронули эти слова.

Я не забуду и того, как Мадам безуспешно пыталась убедить моих родителей позволить, чтобы я училась играть на органе – первом в истории клавишном инструменте, огромном чудище, предназначенном в основном для церквей. Вслед за органом появились чуткие клавикорды, задуманные для камерного исполнения музыки дома. Легче приспособляемый к разным обстановкам клавесин, изобретенный позже, прекрасно подходил для публичных выступлений при дворе, но пианино, или «пианофорте», на котором я играла, создано не раньше 1700-х годов в Италии человеком по имени Бартоломео Кристофори.

Когда Бах в 1736 году впервые увидел немецкий прототип современного фортепьяно, он заявил, что играть на нем слишком тяжело и что ему не нравятся верхние ноты, чересчур мягкие для того, чтобы использовать в музыке весь звукоряд. Лишь через двадцать лет, в последние годы жизни, он стал играть на фортепьяно уже улучшенного устройства. И даже тогда Бах ничего не сочинил для этого инструмента, и свое последнее произведение «Музыкальное подношение», сюиту из шестнадцати частей, композитор написал для клавесина в ответ на вызов, брошенный Фридрихом Великим, который выставил на обозрение свою коллекцию пианофорте.

Когда я стала играть на инструменте, которому Бах отдал предпочтение, я поняла причины его выбора. Сочинения зазвучали совершенно иначе, в особенности фуги, и, услышав это, я пережила дежавю. Мне показалось, что я вернулась куда-то домой. Я чувствовала такое родство с этим звучанием, словно жила некогда при дворе королевы Елизаветы I и играла на клавесине для монархов и монархинь, герцогов и графов.

С этих пор я решила играть на клавесине при любой возможности, в промежутках между оттачиванием навыков пианистки, поскольку должна была впечатлить са́мого неприступного профессора Академии Франтишека Рауха, не упускавшего случая внушить мне, сколь многого мне еще недостает.

Стремясь наверстать время, упущенное в концлагерях, и впитать все, что только могла, я стала брать уроки композиции и музыковедения у профессора, который вынуждал меня высказываться на его занятиях, а не отсиживаться молча лишь потому, что я не чувствовала себя настолько же хорошо подготовленной, как другие его студенты. Я подружилась с двумя виолончелистами, служившими в британской авиации в войну, и группой музыкантов, объединившихся в Квартет Сметаны сразу после ее завершения. Скрипач этого квартета Вацлав Нойманн со временем стал главным дирижером Филармонии и самой яркой и авторитетной фигурой в чешской музыке.

Я ходила и на уроки камерной музыки, проводившиеся виолончелистом профессором Карелом Православом Садло. Подразумевалось, что на этих занятиях я буду аккомпанировать другим студентам. На экзаменационном прослушивании Садло спросил меня, хорошо ли, по моему мнению, настроена виолончель, а потом я должна была аккомпанировать виолончелисту, исполнявшему бетховенскую сонату фа минор. К счастью, я сумела выдержать этот экзамен.

Садло был влиятельным и уважаемым человеком в пятидесятые годы, студенты называли его «К.П.С» или «Старик». Он играл роль отца по отношению к молодым музыкантам вроде меня и особенно заботился о тех, кто тяжело пострадал во время войны. В 1920-х он взял на себя хлопоты о подростке-виолончелисте из неблагополучной семьи, который стал всемирно известным Милошем Садло, человеком, из благодарности к своему благодетелю принявшим его фамилию.

Однажды К.П.С. попросил меня раздать какие-то приглашения от одной его студентки, которая выступала впервые перед публикой, в качестве части экзамена: «Пожалуйста, раздайте их друзьям, а она раздаст такие же своим, когда наступит ваша очередь».

Я опустила голову и начала всхлипывать, чем удивила его, и он спросил меня, в чем дело.

– Мне мой профессор не позволит выступить, – объяснила я. – Он думает, что я недостаточно хороша для этого.

Старик пошел к профессору Рауху и попытался оспорить его решение, но тот был неумолим.

– Это будет провалом, – твердил Раух. – Ее руки, ее нервы – все искалечено.

И правда, мои руки, некогда хорошенькие ручки молодой девушки, загрубели, отмороженные в суровую зиму с 1944 на 1945 год. Рисунок на подушечках пальцев был почти стерт мозолями, которые так и не зажили до конца, а костяшки изуродованы месяцами рабского труда. Суставы потеряли гибкость, и движения были неправильными. Благодаря только усердным упражнениям на фортепьяно по двенадцать часов каждый день я смогла после двух лет интенсивного обучения поступить в Академию.

К.П.С., знавший мою историю, спокойно ответил Рауху: «Руки – это еще не все. Главное тут – сердце».

Профессор Садло был чрезвычайно добр ко мне и помог во многом, особенно – преодолеть невыносимый страх сцены. Часто мне было трудно заставить себя играть перед товарищами по Академии или аккомпанировать им. Даже после всего перенесенного во время войны мне еще предстояло узнать, сколько пыток должна вытерпеть душа от одной концертной жизни.

– Я не могу играть дальше! Я забыла программу, – протестовала я, чувствуя себя изможденной до последней степени. – Я просто не смогу.

Обычно К.П.С. вздыхал и говорил: «Но, дорогая Зузана, все будут так расстроены, в особенности виолончелисты, вы просто обязаны продолжить. Вы сами знаете, что хотите играть, и знаете, что будете играть хорошо».

Я кивала, переводила дух и продолжала играть дальше, а потом он ужасно дразнил меня и говорил торжественно:

– И вот, после всей этой драмы, сияющая Зузана вдруг поднимается на сцену!

* * *

В ФЕВРАЛЕ 1948 года Коммунистическая партия с советской помощью захватила власть и превратила Чехословакию в коммунистическое государство. Этот переворот, или, как мы говорили, путч, привел к убийству министра иностранных дел, сына президента Томаша Масарика, и к отставке президента Бенеша. Многие из нас были очень напуганы и не знали, чем все это кончится.