Павлик же, удостоверившись, что конфликт в углу носит чисто локальный характер, продолжил:
- Он теперь стихи пишет. Пишет и в ящик складывает. Говорит, нашему поколению не дано его оценить. На будущее работает.
При упоминании о стихах очкарик напротив встрепенулся:
- Ребята, вы Вознесенского любите?
- Любим, — сказал Павлик, вытаскивая изо рта длинный креветочный ус. Павлик всех любил. И Вознесенского, и Фейна, и меня.
- А я не люблю!
- Правда? — спросил я. — А это? — И прочитал ему "Немых обсчитали...": "А третий, с беконом, подобием мата..."
- Вот это поэт! — вскричал экзальтированный очкарик, обнаруживая завидную мировоззренческую гибкость. — А вы тоже послушайте, я тут написал, когда наш отдел на картошку послали. "Что такое трактор? Трактор - это фактор! Фактор продвижения вперед!"
Дальше шло что-то уж совсем неудобоваримое. Выслушав этот вздор до конца, я спросил у Павлика:
- Как ты считаешь, Павел, трактор - это действительно фактор?
- Угу. — сказал Павлик. — А еще больший фактор - танк.
К Фейну в этот вечер мы уже не возвращались.
...После третьего курса я женился, а спустя непродолжительный, физиологически обусловленный срок у меня родилась дочь. Не успели мы с женой вынырнуть из омута пеленок, диатезов и диспепсий, как на меня нахлынул пенистый вал диплома. Корявая проза жизни свела наше общение с Павликом к минимуму. У него, как он выражался, все было "тип-топ": старый Фейн взял его в свою секретную лабораторию. Экстерьер Павлика и в самом деле не давал повода усомниться в этом "тип-топ", а доминировали в экстерьере здоровый румянец и джинсы "ливайз". Время от времени он будоражил мою память информацией о Фейне, но, странное дело, ни разу даже не заикнулся о том, что, мол, пришла пора положить конец нашей нелепой конфронтации. Я же неоднократно давал сам себе торжественные обещания снять трубку и набрать номер, до сих пор не выветрившийся из моей головы: завтра же... нет, в понедельник... Если не захворает дочка, если не поссорюсь с женой... Если не будет дождя.
Павликовы сообщения были коротки и драматичны, как военные сводки.
- Фейн бросил институт.
- Да ты что?
- Бросил. Он теперь маслом пишет.
- Что пишет?
- Как что? Картины. Больше натюрморты. Я к нему захожу, а вся комната в мольбертах. Холст, а в центре - такая загогулина, вроде живчика. Спрашиваю, а это что? Он говорит, это мазок Фейна. Новое в живописи.
- "Луна и грош", — сказал я.
- Что?
- Сомерсет Моэм.
- Ага.
Однажды ночью нас разбудил звонок. Чертыхаясь, я бросился к телефону, наступив в темноте на резинового Буратино своей дочки и чуть было не свернув шею.
- Это я, — раздался в трубке голос Павлика. — Знаешь, откуда я говорю?
- Ничего не понимаю. Ты что, пьян, скотина?
- Я из Шереметьева звоню, понял? Из Ше-ре-метьева.
- И на кой черт ты мне звонишь в четвертом часу из Шереметьева, гадюка?
- Я только что Фейна проводил. Он улетел, Фейн!
- Куда улетел?
- В Рим!
- В Рим? Какой идиот его в Рим пустил? Им мало разрушенного Колизея?
- Так он же женился!
- А Рим при чем?
- На итальянке женился. На внучке основателя ихней компартии.
- Фейн?! На внучке? Чьей внучке? Грамши, что ли?
- Может, и Грамши. Что-то в этом роде. Черт, забыл.
- Она что, страшная?
- Да нет, ничего. Итальянка.
Этот разговор я переваривал долго.
А месяца через три Павлик заявился ко мне с большим баулом и предложил купить джинсы и куртку из какого-то новомодного кожзаменителя.
- Откуда шмотки? — спросил я.
- Да Фейн прислал из Италии! Продать просил.
- У него, что, с рублями напряженка?
- А шут его знает! Просил, и все.
Жене куртка понравилась, и мы ее купили, отсчитав Павлику двести, что ли, рублей.
Вскоре нагрянул переезд на новую квартиру, ставший возможным благодаря размену большой родительской. Катаклизм ремонта, охота за мебелью и другие форс-мажорные обстоятельства повлекли за собой довольно-таки длительный антракт в моих сношениях с Павликом. Я работал, у меня появились новые знакомые, и на дефицит общения я пожаловаться не мог, как не мог похвастаться и излишком свободного времени. Раза два-три я Павлику звонил, но его номер не отвечал. Я не слишком удивлялся, зная, что Павликовы родители, выйдя на пенсию, большую часть года живут в своем шестисоточном садово-огородном поместье.
Холодным и ветреным августовским днем меня занесло на Комсомольский проспект, и я решил наведаться в магазин "Океан" (теперь, кстати, он зовется "Обью" - все мельчает) проверить, нет ли случайно креветок.
У входа мыкался мужик с детской коляской: ясное дело, жена за треской стоит. Он обернулся ко мне вполоборота, и я застыл на полном скаку: Господи! Старик Фейн! Негодник отпустил бороду, сделавшую его сходство с последним представителем династии Романовых вовсе уж патологическим...
- Фейн! — заорал я во весь голос, взметнув в воздух стайку голубей, клевавших какую-то дрянь неподалеку. — Дружище Фейн!
Он увидел меня и приветливо ухмыльнулся:
- А... привет! Привет, старый.
Мы пожали друг другу руки, а я, не удовлетворившись этим, еще и похлопал Фейна по плечу.
- Ну, как ты? Постой! Ты что, вернулся? — спросил я возбужденным от радости голосом.
- Вернулся? Откуда?
- Как это откуда? Из Рима, разумеется.
- Из Рима? Из какого, к черту, Рима?
- Ну как же! Ты же ведь женился на итальянке? На внучке Грамши или кого там еще?
- Что ты чепуху порешь? Грамши? Что за Грамши?
- Антонио! Тебя же Павлик из Шереметьева провожал...
- Павлик?
- Ну да. Кстати, как он? Ты его видел?
- Значит, так, — сказал Фейн. — Во-первых: ни на какой итальянке я не женился и вообще на запад дальше Наро-Фоминска не выезжал.
- Но Павлик...
- А Павлик сейчас нехорош. Это во-вторых.
- То есть? Как это - нехорош?
- Под следствием Павлик.
- Иди ты! Павлик - под следствием?
- Ага. Связался с урлой, залезли в квартиру, стащили ордена...
- Какие ордена?
- Советские! Какие... Потом Павлик пытался их толкнуть на Беговой у комиссионного, там его и взяли.
Беговая, ордена, урла - все смешалось в моей голове.
- А где он... Постой. Где он урлу-то нашел?
- Где работал, надо думать, там и нашел.
- В секретной лаборатории?!
- Секретнее некуда! Винный буфет ресторана "Москва", младшим научным грузчиком...
В экстремальных ситуациях человеческий мозг нередко ищет пути отхода на менее стрессоопасные направления. Я заглянул в коляску. Там мирно посапывал щекастый розовый младенец, которому решительно наплевать было на всех Павликов мира.
- Твой? Или твоя?
- Мой. Есть еще дочка, у бабушки.
- И у меня дочка. А как... мазок Фейна? Завоевывает мир?
Он слегка задрал бороду. Признак недоумения?
- Ну да, ну да, — пробормотал я. — Видишь ли... А я вот куртку у Павлика купил, думал, она от тебя, из Италии...
- Может, и из Италии.
- А ты… работаешь, да?
- После института - в НИИ.
Про стихи я спрашивать, естественно, не стал.
Из магазина степенно выплыла осанистая матрона с большущим полиэтиленовым пакетом в руке. Она направилась к нам. Удивляться в тот день я уже больше не мог, и меня хватило лишь на то, чтобы достаточно бесцветным тоном произнести:
- Здравствуйте. Альбина. Добрый день.
- Здравствуйте. — Она пригляделась ко мне. — Здравствуйте.
Младенец в коляске забулькал, потом закряхтел, и Фейн, сложив губы кульком, загукал и начал ритмично подергивать колясочку.
- Ну что, поговорили? — спросила Альбина как-то буднично. — Зашли бы к нам как-нибудь. Заяц, нам пора, — обратилась она к Фейну. — Нам еще в "Колбасы" надо зайти и в "Синтетику".
И заячье семейство удалилось продолжать свой нехитрый промысел.
Я ощутил слабый позыв окликнуть Фейна, догнать его, что то сказать, или спросить о чем-то, или предложить... что? Дружить домами? Какое там...
Толкнув дверь, я вступил в захудалое рыбье королевство. Креветок в тот день, как и следовало ожидать, в продаже не было.
Амба
Никогда она ничего мне не делала. Она же ничего не умеет. У нее яичница подгорает сразу с обеих сторон, представляешь? Я с работы прихожу, она все время лежит, грызет яблоки и читает. Протянет руку, возьмет не глядя, хрум, хрум - только хвостик задумчиво положит обратно на тарелку. Безотходное производство какое-то.
А в тот раз я устал как черт. И горло болело. Ну, пришел, ужином, конечно, и не пахнет. Ладно! Стал отбивать мясо. Она закурила и говорит: "О, если б раб жил тысячью жизней! Для полной мести мало мне одной…” Я, естественно, молчу, только бью по мясу сильнее. Тут она с таким презрением, знаешь, просто жутким презрением в голосе и надменно так заявляет: "А ведь ты не знаешь, откуда эти строки!" Я молчу все равно, а мясо бедное от моих ударов уже совсем расползается по доске. Кое-где дырки появились. "Где, — спрашиваю, — сковородка наша?" Она стряхивает пепел в горшок с цветком: "Все эти глупости, — высокомерно говорит. — меня не занимают. А ты малоразвитый и даже не знаешь, что я прочла тебе строки из "Отелло".
Н-ну! И тут я заметил, что цветок мой весь в окурках! Мне даже показалось, что листья немного скукожились. Он как-то по-особому называется, забыл, житель пустынь и растет жутко медленно. Я его чуть пи не пионером еще посадил, правда, лет десять назад, землю рыхлил, поливал дождевой водой и убивал тлю. А эта его не переносила, особенно когда случайно порвала о колючку рукав какой-то турецкой кофты.
Тут я не выдержал, что говорить... Размахнулся и как ахну молоток в мойку, а там гора грязной посуды. Я просто озверел.
- Ты, — говорю, — неприятное существо, лежишь тут целыми днями, как большая котлета...
Она даже не вздрогнула, глазом не моргнула. Воткнула окурок в горшок и с большим олимпийским спокойствием делает следующее заявление: