Сто лет минус пять (Юбилейный выпуск) — страница 24 из 55

Он оскалился, как от щекотки. Нож не пробивал толстую ткань. Мужик, не поднимаясь, замахал неловкими руками, пытаясь загрести Лариску. В расчете ухватить за волосья я сбила с него шапку. Но открывшийся череп оказался лыс. Тогда я двинула его в висок зажатой в кулаке рукоятью. Он крякнул. Я цапнула его за ворот и, разглядев в разъеме воротника голую кадыкастую шею, прямо туда вогнала лезвие, надавливая изо всех сил и жалея, что у столового ножа закругленный конец. Думала, что соскользнет, но он, преодолев сопротивление, прорвал кожу, заскрипел и словно провалился во что-то отвратительно мягкое, а мужик схватился за мои руки обеими руками и попытался встать. С отвращением я стряхнула его. Он сел обратно на снег, обхватив горло, словно решил задушиться. Из-под пальцев у него текло густо и черно, словно открылась нефтяная скважина.

Я отошла в сторону и ткнула ножом в сугроб. Слабо запахло железом. Больше всего хотелось нож отшвырнуть, но я знала, что этого делать нельзя. Гадость не сходила с лезвия, а только размывалась полосами, мне пришлось три раза совать нож в снег, да еще и валтузить его там, прежде чем лезвие очистилось.

– А как мы найдем других? – спросила Лариска.

– Не знаю, – сказала я. – Может, и не найдем.

Второго мы застали в том самом кафе, куда направлялись. Под неоновой вывеской оказался вход в подвальное помещение, а в нем пельменная, каких, я думала, уже и не осталась, с круглыми стоячими столами и салфетницами из рифленой пластмассы. В окнах прыгали, чередуясь, красные и синие лампочки.

Высокий мужик чокнулся стопарем со второй рюмкой, ожидающей своей очереди, махом кинул жидкость в подставленный рот и принялся гоняться алюминиевой вилкой за расползающимися по тарелке пельменями. Увидев нас, он нисколько не удивился, даже кивнул и слегка подвинулся, словно мы были добрыми знакомыми.

– Дружку твоему совсем плохо, – сказали мы. – Плохо, совсем плохо, ох, как плохо.

– Толяну, что ль? – спросил он как ни в чем не бывало.

– Толян – это который маленький?

– Не, тот Сенька. А Толян – это который тебя, подруга, драл. – Он сально улыбнулся Лариске.

– Сеньке плохо. Пойдем, покажем, – и мы потащили его с собой.

Мужик на ходу ловко опрокинул в рот вторую. У дверей я обернулась. Покинутые пельмени уже стали серыми и выглядели так, словно пролежали на тарелке не меньше трех дней.

Мы в самом деле повели его к Сеньке. Тот никуда не делся, только завалился на бок, и белые валенки исчезли, обнаружив неопрятные мозолистые пятки. На босу ногу он их, что ли, надевал, или носки стащили заодно с обувкой?

Мужик присел на корточки, не вынимая рук из карманов, заглянул товарищу в лицо:

– Это кто же его так?

– А ты догадайся, – сказал кто-то из нас.

Коротко замахнувшись, я съездила ему по уху звякнувшей сумкой. Мужик упал, скорей от неожиданности. Для надежности я ударила его еще пару раз.

– Нож дай, – деловито приказала Лариска.

– Он у тебя.

Лариска задрала ему куртку и пырнула ножом в оголившийся над брюками светлый валик живота с вытаращенным пупком. Потом выдернула и сунула второй раз, в бок.

Когда она выпрямилась, рука ее была пуста.

– Вынь, – сказала я, – не оставляй.

– Не могу, – сказала Лариска, – пойдем отсюда.

– Нет, – сказала я, – надо вынуть, это точно.

Лариска помотала головой. Слышалось короткое частое сипенье. Мужик еще дышал. Мне не хотелось прикасаться к нему.

– Лариска, помогай! Придержи куртку.

– Не могу.

– Иди сюда! – прикрикнула я. – И держи.

Она снова задрала куртку, я достала зажигалку и стала светить. Сталь отозвалась на пламя бликом, нож валялся у мужика под боком, весь запачканный. Но делать нечего, надо было его забрать.

Мерно поскрипывая, кто-то прошел мимо, не задержав шага.

– Во народ, – сказала Лариска, – даже не спросят, может, помочь надо.

Я очищала нож в снегу. Было ясно, что мои перчатки погибли безвозвратно. Позже выяснилось, что не только перчатки, но и пальто. Его тоже пришлось выбросить.

Может быть, нас кто-то искал. Но если даже так, мы ничего об этом не знали. Ни в каких сводках новостей о мужиках тоже не сообщалось. Неделю я прожила у Лариски, чтобы ей не было страшно. А потом вернулась к себе.

Толяна мы нашли в середине августа.

Юрий КАЗАРИНЯщерица льда

«Все ближе созвездий живой виноград…»

Все ближе созвездий живой виноград,

и гроздья его над грозою стоят.

Бинтуются главные глины рекою,

и вниз головою березы летят.

Распустишь глаза – и увидишь такое,

что падает с неба светящийся взгляд.

И дом превращается в сад,

и сад превращается в лес, и рукою

его не раздвинешь, и листья болят…

«Всё моросит ресницами укропа…»

К.

Всё моросит ресницами укропа,

ручной листвой, капелью в два прихлопа –

зашевелился обморок звезды:

в сосуде влаги важные сады,

вселенная из яблок и воды –

и шепот призраков потопа.

Здесь воду гнут, ломают и несут –

все серебро, упавшее оттуда,

где изумлен собою изумруд,

где небеса лицо с ладошки пьют,

как зрение, разбившееся в чудо.

* * *

Как память в сердце темноты,

в тебе качаются кусты,

и всё, что вечно, знаешь ты –

любовь, и жизнь, и смерть, и небо –

живут в сосуде пустоты:

сума, тюрьма, и корка хлеба,

и звезды черствые вполне,

язык неслышный – в тишине,

и песнь твоя, и сладкий опыт,

и мухи первой на окне

потусторонний детский топот.

* * *

В небе лопнула бадья,

и по щучьему везенью

с каждой горстью вознесенья

капля штучнее гвоздя:

вот земля – и плачут в землю

все, кто сделан из дождя.

Дышим, вечные вполне,

что-то слышим в тишине

и еще увидеть можем

свой мизинец на окне –

на стекле в скольженье божьем.

* * *

Во чистом поле звезды залегли,

и тьму небес в себя вдувает бездна.

Дым от костра, как зрение земли,

распространяется отвесно.

И между оком, вечностью и мглой

спит пустота, и в бесконечность чудо

вонзается иглой

и возникает в сердце ниоткуда…

* * *

Видишь, капает, не попадая в рот, –

капельница в тебе растет,

как заледенелое древо,

если посмотришь выше и влево,

то увидишь, как собирает Бог

каждый твой предпоследний вдох,

и рыдает дежурная дева,

и готовит в бинтах для посева

кислородный хрустальный горох…

Ночью светлой кладешь больницу –

всю – на одну ресницу,

в каплю слезы вмещаешь

и за окном качаешь.

Снежинки слетаются к мертвецу,

к духу святому, сыну, отцу –

к любому заплаканному лицу.

* * *

Ящерица ледка –

первого – убежала

вверх по теченью, встала –

вмерзла в себя, легка.

Тонкая, как финифть,

выпьет звезду любую –

проще с небес вслепую

вправить в иголку нить.

Тряпочкой ледяной

холод цепляет – цаплей,

в небо с земли родной

каплет живой слюной –

медленно, по одной:

море – огромной каплей,

озеро – всей страной.

* * *

Хрустнула стрекоза.

Все мы уходим за

зренье, где смерти нет.

Нужно вернуть глаза,

чтобы оставить свет

в мире, где мы глядим

прямо в живой мороз,

и деревянный дым

сладок без наших слез.

* * *

Птичье вымерло дворянство –

крепнет голос пустоты:

воют волосы пространства,

вьются, свищут сквозь кусты.

Выхожу глазами трогать

иней, выпивший сады,

и на ветке первый коготь

замерзающей воды.

Все божественно – и дико

жечь печные кирпичи

и глаза сжимать до крика,

до свечения в ночи.

* * *

Тяжелой от соли ресницей

скользить за собою, слезиться:

ресница длиннее реки,

Сибири, ладони, щеки,

когда расширяешь десницей

незримой любви угольки,

когда на горячие очи

голодные очи кладет

Господь, отпирающий ночи,

как плач, отпирающий рот.

* * *

Ночью зрение спит и творится,

ночью настежь, как зверь и звезда,

книги сада открыты всегда

и видна отовсюду любая страница:

это в жажде чужая вода

прочитается и переснится.

Осязается буква и звук,

и зазоры меж ними шершавы…

Отпусти меня, Господи… Рук

не отнять от печальной державы.

* * *

… и плыву сквозь себя, упираясь, скользя,

вот и в жизнь повернуть мне обратно нельзя –

муравьи моих глаз облепили язык листопада,

где открыта на каждой странице и вся

книга леса и сада.

Содрогнуться нет сил – и земля в кулаках невесома,

словно лодка по мне золотая плывет, –

все прозрачно и ясно, я молчу потому, что я дома…

Наполняется звездами рот.

* * *

Ласточка в голове,

ласточка в рукаве,

словно рука в траве,