Сто лет минус пять (Юбилейный выпуск) — страница 45 из 55

– Поглядим.

– Дурак… Ты, конечно, можешь записать в паспорте «цыган» и огрести…

Но…

Ты не можешь выучить язык, которого, почитай, нет, и обратиться к преданию, которого тоже нет, или к отсутствующему писанию, которого тоже не существует…

Разве что, Бог дай, поступишь в Московский императорский университет и выучишь санскрит. А там, Господь милостив, чего-то и поймешь… И кому-то что-то докажешь…


Начитанный Генька самокритично сообщал, что он никак не Ломоносов и рыбного обоза из-под Архангельска, поди, уж не предвидится, а Московский императорский университет нынче МГУ.

Дед хохотал, ослепительно светя под моим косым ночником железными зубами, подаренными ему партией и правительством за «Красную звезду», за «Отечественной Войны», и «За отвагу», и пр.

Смеялся и толковал, что милостив Бог и, может статься, сопроводишь ты еще грузовик с «Килькой нерядовой в томате» с Таганского аль Перовского рынка до университетской столовки на Ленинских горах.


– Так про что ж «Невечерняя»?


– А, дурак ты, внук…

И отец твой дурак…

И я мудила…

А я всегда ее себе пел при прижиме.

– Помогла?

– А то!..

– Где пел?

– В Испании под обстрелом без воды, в предвариловке в Таганке по ребрам, на пересылке по яйцам, под Абаканом по почкам, в окопе под Красногорском под остатний чифирь, в госпитале берлинском со сломанными ногами без наркоза под спирт, в больнице в Москве, когда Настя, бабка твоя, помирала, без ничего…


– Дед, так про что ж «Невечерняя»?

– Это просто обрусённая коллективная молитва, которую от нужды сделали шлягером для сытых, но от этого она не перестала быть сакральным текстом, молитвой, заговóром.

Вспомнив свой залапанный и залистанный БСЭС, начитанный на шестом году жизни Генька, знавший уже слова «стимул», «парадокс» и даже «меридиан», с тоской спрашивал:

– Молитва кого? А «сакральное» – это что?

– Представь себе одиноких, голодных, обреченных, замерзших, никому не нужных людей, вышедших холодной ночью третьего века до нашей эры из не то Северного, не то Северо-Западного Индостана. Людей, не умеющих воевать, убивать, сеять, молоть, грабить, пахать, полоть, огородничать, скирдовать, но умеющих ковать, гончарить, плотничать, уже кое-как токарить, уже что-нибудь, как бы, слесарить, уже как-нито фрезеровать, лечить людей, петь, воровать, целить животных, гадать, исчислять звезды, стекло варить…

А «сакральное» – это просто «святое». Понимаешь?

– А почему они бежали?

– Они уже знали, что Бог один.

– И?

– Монотеистам невесело было тогда в Индостане среди вражных…


Подрастешь, и будут тебя сначала учителя, а потом прочие интеллигентные люди доставать Чеховым. Антоном нашим, б\дь, Палычем. Мучить его пьесами и прочими «Скучными историями»…

А ты прочитай тогда один рассказ – «Студент».

Почувствуй озноб…

Холод осознай…

Плечами от стыли передерни…

И пойми стыд предраскаяния. И услышь, как холодно и голодно выбирать. Как бездомно и стыло отказываться, веруя, и, веря, едва не продавши, искать спасения, обреченно ожидая заполошного петуха…

Вопрос-то от ихней тройки к Петру был не так об Мессии, как о подлинности спасения.

Напрягая закипающий мозг, Генька, вспоминая свой всеспасительный БСЭС и догадываясь о смысле приставки, ставит вопрос ребром:

– Монотеист – это однобожник, что ль?

– Именно, – отвечает уставший дед. – Спи, б\дь…

«Я помню тот Ванинский порт… И гул пароходов угрюмых». Спи…


И когда тебе, мужик, станет совсем худо-поперек, зануди, замычи, запой себе-в-себе-прó-себя «Невечернюю». Спасет.


Спасибо, дед.

Спасало.

Спасает.

Бог даст, еще спасет.

Ай, да вы поденьте,

Вы поденьте, манге ей, братцы,

Ай, братцы, ай, да тройку,

тройку, манге, серопегих,

Тройку, манге, серопегих,

Серопегих, серопегих, манге, лошадей!

Ай, да невечерняя…

Дмитрий БАКПоэты русские

«такие строчки-зарисовочки…»

Трамвай, как детский мяч прекрасный,

Зелено-синий, желто-красный…

Б. Слуцкий

такие строчки-зарисовочки

и рифмы на местах, как стража, –

стихов советское узорочье,

простая выставка-пропажа:

искусство тёртое, не мёртвое,

полуживое, а порою –

надрывное и козьей мордою

об стол за ропот похоронный

и за отсутствие тревожного

броска в космические дали;

под насыпью, во рву стреноженном,

я узнаю твои скрижали,

поэт, предлогами натруженный

и междометиями полный,

твои рылеевы-бестужевы,

милорды-блюхеры, как волны

на сонный брег летели вынести

обломки запоздалых трелей

и жёлто-синих дней без примеси;

в зелёных плакали и пели

красивые младые слуцкие

и левитанские, как ветер:

стоят в строю поэты русские

навытяжку, одни на свете

* * *

ну, отвечу в склад и в лад:

пусть вокруг подземный ад,

пусть, верней, надмирный рай –

иглы гулкие сбирай!

эма-мандель, штамм житья –

бостон-сковское дитя:

где ты, где ты, соловей,

соло, полное кровей,

смешанных в один редут –

опоздавших подождут

спутанные небеса:

облака, луга, леса;

до тебя, как до луны:

пятна тёмные видны

с оборотной стороны,

сны известием пьяны;

молча встретим новый свет,

преступивши, где нас нет;

новый горний наш полёт

не задушит, не умрёт

«помнишь, как у замнаркома…»

Летних сумерек истома

У рояля на крыле.

На квартире замнаркома

Вечеринка в полумгле.

А. Межиров

помнишь, как у замнаркома,

что у Межирова, не

возвратился ночью к дому,

где в последнем светлом сне

взором белым – брат на брата

и сестра к сестренке в бе –

лой и выглаженной кратно

блузке – льнули, но припев

аты-баты выпал в темя,

выпаленный с полуглаз:

так слова тогда летели,

Совинформбюро – не ТАСС;

словно будет вдоволь хлеба

и за океан ничуть

не повеет солью с неба

льда хоть каплю зачерпнуть

«Нельзя беречься, говорит Давид…»

Давай поедем в город,

Где мы с тобой бывали.

Д. Самойлов

Нельзя беречься, говорит Давид

(Самойлов) – Голиафу, накануне

нокаута, когда он, боевит,

и умертвит его, и переплюнет

размахом сердца; вылетит пращой –

прощён и брошен, обезглавлен этот,

покинутый в несчастье и ещё

пустой отвагой посрамлённый метод

прощения, прощания; и пусть

бледнеет день и кажется, что верный,

неровный путь был выбран – прочь от муз, –

кислотный ужас или амфотерный;

беречься от покинутых в крови

загугленных и брошенных событий…

но всё равно – ту би ор нот ту би –

один, два, три, четвёртому не быти.

* * *

Чужая боль, а ты не слышишь,

И врозь кого-то развело

На площади, где грезят крыши

Листве, растрепанной назло;

И вроде всё навек понятно,

Но вот до хрипоты готов

Кричать, что не вернуть обратно,

Поэт Владимир Соколов;

И мне неведомы причины –

Лицом к лицу не увидать…

Должно быть, ножик перочинный

Исчез из виду без следа,

И потому – нет, не перо, нет –

Твой карандаш остался нем

И между строк, как на перроне,

Звук замирает – в стороне

От бодрых и походных песен,

От строек дальних, светлых тем –

Такую боль везде развесил

По строфам ты, что полетел

До срока белый тополиный

Пух, отцвела в саду сирень

Еще до майских журавлиных

Дней, а зима не в ноябре,

В июне наступила споро,

Задолго до смертельных уз,

Когда поэт с немым укором

Мне завещал немой союз

С его покинутыми днями,

И с ним, покинутым вдвойне, –

И той, с кем счастлив был вначале,

И мной, глухим, немым, как снег…

Кирилл КОБРИНКартинки, буковки, городаиз дневника 2018–2019

Предисловие

Я веду дневник уже почти тридцать шесть лет, чем ужасно горжусь, пусть и веду неаккуратно, с провалами иногда в год-два. Главное, что он есть, всегда под боком, ждет, когда я справлюсь с ленью, возьму ручку и напишу что-нибудь. Да-да, ручку, я веду рукописный дневник; когда очередная тетрадочка кончается, складирую ее к прочим; по их коллекции можно изучать историю советской, российской, европейской, китайской писчебумажной промышленности примерно с конца семидесятых по настоящее время.

Дневник я веду для себя, оттого и бумага с ручкой. Дисциплина вдвойне – фиксировать (это раз), фиксировать от руки, чтобы не потерять навык бытовой каллиграфии (это два). Я никогда не перечитываю записанного за все эти годы; как знать, быть может, и не перечитаю никогда. То есть дневники так и сгинут после моей смерти, никем не открытые. Собственно, таков мой замысел. Хотя, конечно, заветные тетрадочки я не прячу в сейф; любой из окружающих может тайком открыть и прочесть пару страниц. Полагаюсь на прочность моральных устоев друзей и близких, но если кто-то и дал слабину, то ничего интересного в этих тетрадках не нашел. В юношеском дневнике, как положено, шум и ярость по поводу несовершенства мира, мечты понятного возрастного свойства и проч. Позже – уже отчеты о прочитанном, прослушанном, просмотренном; позже к ним прибавились новогодние резолюции, а также сожаления по поводу ушедших из жизни друзей и знакомых. Иногда что-то про деньги и погоду. Недавно заметил, что внутренних рецензий стало меньше, фактически они исчезли.