– Поглядим.
– Дурак… Ты, конечно, можешь записать в паспорте «цыган» и огрести…
Но…
Ты не можешь выучить язык, которого, почитай, нет, и обратиться к преданию, которого тоже нет, или к отсутствующему писанию, которого тоже не существует…
Разве что, Бог дай, поступишь в Московский императорский университет и выучишь санскрит. А там, Господь милостив, чего-то и поймешь… И кому-то что-то докажешь…
…
Начитанный Генька самокритично сообщал, что он никак не Ломоносов и рыбного обоза из-под Архангельска, поди, уж не предвидится, а Московский императорский университет нынче МГУ.
Дед хохотал, ослепительно светя под моим косым ночником железными зубами, подаренными ему партией и правительством за «Красную звезду», за «Отечественной Войны», и «За отвагу», и пр.
Смеялся и толковал, что милостив Бог и, может статься, сопроводишь ты еще грузовик с «Килькой нерядовой в томате» с Таганского аль Перовского рынка до университетской столовки на Ленинских горах.
…
– Так про что ж «Невечерняя»?
…
– А, дурак ты, внук…
И отец твой дурак…
И я мудила…
А я всегда ее себе пел при прижиме.
– Помогла?
– А то!..
– Где пел?
– В Испании под обстрелом без воды, в предвариловке в Таганке по ребрам, на пересылке по яйцам, под Абаканом по почкам, в окопе под Красногорском под остатний чифирь, в госпитале берлинском со сломанными ногами без наркоза под спирт, в больнице в Москве, когда Настя, бабка твоя, помирала, без ничего…
…
– Дед, так про что ж «Невечерняя»?
– Это просто обрусённая коллективная молитва, которую от нужды сделали шлягером для сытых, но от этого она не перестала быть сакральным текстом, молитвой, заговóром.
Вспомнив свой залапанный и залистанный БСЭС, начитанный на шестом году жизни Генька, знавший уже слова «стимул», «парадокс» и даже «меридиан», с тоской спрашивал:
– Молитва кого? А «сакральное» – это что?
– Представь себе одиноких, голодных, обреченных, замерзших, никому не нужных людей, вышедших холодной ночью третьего века до нашей эры из не то Северного, не то Северо-Западного Индостана. Людей, не умеющих воевать, убивать, сеять, молоть, грабить, пахать, полоть, огородничать, скирдовать, но умеющих ковать, гончарить, плотничать, уже кое-как токарить, уже что-нибудь, как бы, слесарить, уже как-нито фрезеровать, лечить людей, петь, воровать, целить животных, гадать, исчислять звезды, стекло варить…
А «сакральное» – это просто «святое». Понимаешь?
– А почему они бежали?
– Они уже знали, что Бог один.
– И?
– Монотеистам невесело было тогда в Индостане среди вражных…
…
Подрастешь, и будут тебя сначала учителя, а потом прочие интеллигентные люди доставать Чеховым. Антоном нашим, б\дь, Палычем. Мучить его пьесами и прочими «Скучными историями»…
А ты прочитай тогда один рассказ – «Студент».
Почувствуй озноб…
Холод осознай…
Плечами от стыли передерни…
И пойми стыд предраскаяния. И услышь, как холодно и голодно выбирать. Как бездомно и стыло отказываться, веруя, и, веря, едва не продавши, искать спасения, обреченно ожидая заполошного петуха…
Вопрос-то от ихней тройки к Петру был не так об Мессии, как о подлинности спасения.
Напрягая закипающий мозг, Генька, вспоминая свой всеспасительный БСЭС и догадываясь о смысле приставки, ставит вопрос ребром:
– Монотеист – это однобожник, что ль?
– Именно, – отвечает уставший дед. – Спи, б\дь…
«Я помню тот Ванинский порт… И гул пароходов угрюмых». Спи…
…
И когда тебе, мужик, станет совсем худо-поперек, зануди, замычи, запой себе-в-себе-прó-себя «Невечернюю». Спасет.
…
Спасибо, дед.
Спасало.
Спасает.
Бог даст, еще спасет.
…
Ай, да вы поденьте,
Вы поденьте, манге ей, братцы,
Ай, братцы, ай, да тройку,
тройку, манге, серопегих,
Тройку, манге, серопегих,
Серопегих, серопегих, манге, лошадей!
Ай, да невечерняя…
Дмитрий БАКПоэты русские
«такие строчки-зарисовочки…»
Трамвай, как детский мяч прекрасный,
Зелено-синий, желто-красный…
такие строчки-зарисовочки
и рифмы на местах, как стража, –
стихов советское узорочье,
простая выставка-пропажа:
искусство тёртое, не мёртвое,
полуживое, а порою –
надрывное и козьей мордою
об стол за ропот похоронный
и за отсутствие тревожного
броска в космические дали;
под насыпью, во рву стреноженном,
я узнаю твои скрижали,
поэт, предлогами натруженный
и междометиями полный,
твои рылеевы-бестужевы,
милорды-блюхеры, как волны
на сонный брег летели вынести
обломки запоздалых трелей
и жёлто-синих дней без примеси;
в зелёных плакали и пели
красивые младые слуцкие
и левитанские, как ветер:
стоят в строю поэты русские
навытяжку, одни на свете
ну, отвечу в склад и в лад:
пусть вокруг подземный ад,
пусть, верней, надмирный рай –
иглы гулкие сбирай!
эма-мандель, штамм житья –
бостон-сковское дитя:
где ты, где ты, соловей,
соло, полное кровей,
смешанных в один редут –
опоздавших подождут
спутанные небеса:
облака, луга, леса;
до тебя, как до луны:
пятна тёмные видны
с оборотной стороны,
сны известием пьяны;
молча встретим новый свет,
преступивши, где нас нет;
новый горний наш полёт
не задушит, не умрёт
«помнишь, как у замнаркома…»
Летних сумерек истома
У рояля на крыле.
На квартире замнаркома
Вечеринка в полумгле.
помнишь, как у замнаркома,
что у Межирова, не
возвратился ночью к дому,
где в последнем светлом сне
взором белым – брат на брата
и сестра к сестренке в бе –
лой и выглаженной кратно
блузке – льнули, но припев
аты-баты выпал в темя,
выпаленный с полуглаз:
так слова тогда летели,
Совинформбюро – не ТАСС;
словно будет вдоволь хлеба
и за океан ничуть
не повеет солью с неба
льда хоть каплю зачерпнуть
«Нельзя беречься, говорит Давид…»
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Нельзя беречься, говорит Давид
(Самойлов) – Голиафу, накануне
нокаута, когда он, боевит,
и умертвит его, и переплюнет
размахом сердца; вылетит пращой –
прощён и брошен, обезглавлен этот,
покинутый в несчастье и ещё
пустой отвагой посрамлённый метод
прощения, прощания; и пусть
бледнеет день и кажется, что верный,
неровный путь был выбран – прочь от муз, –
кислотный ужас или амфотерный;
беречься от покинутых в крови
загугленных и брошенных событий…
но всё равно – ту би ор нот ту би –
один, два, три, четвёртому не быти.
Чужая боль, а ты не слышишь,
И врозь кого-то развело
На площади, где грезят крыши
Листве, растрепанной назло;
И вроде всё навек понятно,
Но вот до хрипоты готов
Кричать, что не вернуть обратно,
Поэт Владимир Соколов;
И мне неведомы причины –
Лицом к лицу не увидать…
Должно быть, ножик перочинный
Исчез из виду без следа,
И потому – нет, не перо, нет –
Твой карандаш остался нем
И между строк, как на перроне,
Звук замирает – в стороне
От бодрых и походных песен,
От строек дальних, светлых тем –
Такую боль везде развесил
По строфам ты, что полетел
До срока белый тополиный
Пух, отцвела в саду сирень
Еще до майских журавлиных
Дней, а зима не в ноябре,
В июне наступила споро,
Задолго до смертельных уз,
Когда поэт с немым укором
Мне завещал немой союз
С его покинутыми днями,
И с ним, покинутым вдвойне, –
И той, с кем счастлив был вначале,
И мной, глухим, немым, как снег…
Кирилл КОБРИНКартинки, буковки, городаиз дневника 2018–2019
Я веду дневник уже почти тридцать шесть лет, чем ужасно горжусь, пусть и веду неаккуратно, с провалами иногда в год-два. Главное, что он есть, всегда под боком, ждет, когда я справлюсь с ленью, возьму ручку и напишу что-нибудь. Да-да, ручку, я веду рукописный дневник; когда очередная тетрадочка кончается, складирую ее к прочим; по их коллекции можно изучать историю советской, российской, европейской, китайской писчебумажной промышленности примерно с конца семидесятых по настоящее время.
Дневник я веду для себя, оттого и бумага с ручкой. Дисциплина вдвойне – фиксировать (это раз), фиксировать от руки, чтобы не потерять навык бытовой каллиграфии (это два). Я никогда не перечитываю записанного за все эти годы; как знать, быть может, и не перечитаю никогда. То есть дневники так и сгинут после моей смерти, никем не открытые. Собственно, таков мой замысел. Хотя, конечно, заветные тетрадочки я не прячу в сейф; любой из окружающих может тайком открыть и прочесть пару страниц. Полагаюсь на прочность моральных устоев друзей и близких, но если кто-то и дал слабину, то ничего интересного в этих тетрадках не нашел. В юношеском дневнике, как положено, шум и ярость по поводу несовершенства мира, мечты понятного возрастного свойства и проч. Позже – уже отчеты о прочитанном, прослушанном, просмотренном; позже к ним прибавились новогодние резолюции, а также сожаления по поводу ушедших из жизни друзей и знакомых. Иногда что-то про деньги и погоду. Недавно заметил, что внутренних рецензий стало меньше, фактически они исчезли.