Сто лет одиночества — страница 146 из 237

ваших личных богатств, неисчислимых, но пропадающих втуне!» И все-таки он не растерялся, узнав об этом, а послал вызывающую по тону записку старому послу Рауксбери, надеясь, что тот за партией в домино найдет хоть какую-то формулу спасения, но посол ответил ему в его собственном стиле: «Ни фига, ваше превосходительство, у вас не выйдет! Вся эта страна не стоит ломаного гроша, за исключением, разумеется, моря, которое столь прозрачно и аппетитно, что остается разжечь под ним огонь, чтобы сварить в его собственном кратере величайший креветочный суп для всего мира. Так что думайте, ваше превосходительство, мы готовы принять море в уплату за долги, каких не погасить даже ста поколениям таких деловитых героев, как ваше превосходительство!» Он не принял предложение Рауксбери всерьез и проводил его до лестницы, думая про себя: «Мать моя Бендисьон Альварадо ты только посмотри что за дикари эти гринго! У них только одно на уме как бы сожрать целое море!» Он попрощался с гостем обычным своим хлопком по плечу и снова остался наедине с самим собой, уносясь в призрачные облака туманов плоскогорья, блуждая в них как потерянный, ибо вокруг него было пустынно: людские толпы покинули площадь де Армас и унесли с собой стандартные плакаты, и спрятали выданные властями трафаретные лозунги, которые пригодятся в другой раз, когда случится что-либо подобное тому, что случилось недавно; толпы ушли, как только солдаты перестали раздавать в паузах между овациями бесплатную жратву и питво, и пустынно стало не только на площади де Армас, но и в самом дворце, несмотря на его приказ не запирать ворота, дабы сюда в любой час мог войти любой желающий, как в те времена, когда это был дом для всех, а не погребальная контора! Но он не был совсем один, ибо вернулись его прокаженные, его паралитики, его слепцы, те, кто провел у стен Дома Власти годы и годы, все те же прокаженные, слепцы и паралитики, которых отчетливо представлял себе Деметрио Алдоус, загорая у врат Иерусалима и словно воочию видя, как они возвращаются, уничтоженные и неискоренимые, знавшие всегда, что рано или поздно снова войдут сюда, в это обиталище власти, и станут выпрашивать соль исцеления из рук того, кто пережил все удары судьбы и не поддался самым жестоким страстям, кто избежал самых коварных ловушек забвения, потому что он вечен. Да, провидение Деметрио Алдоуса сбылось: генерал увидел всю эту братию снова, возвращаясь с фермы после утренней дойки; они варили себе обед из каких-то отбросов в жестянках из-под консервов, соорудив из кирпичей какое-то подобие очага; они заполонили все патио, валялись, скрестив руки, на изъеденных ядовитыми выделениями своих язв циновках, расстелив их под благоухающей сенью роз. Он велел сложить для них настоящий очаг для приготовления пищи, купил им новые циновки и велел соорудить в глубине патио навес из пальмовых листьев, чтобы вся эта братия не лезла в Дом Власти, но не было дня, чтобы то одного, то другого прокаженного не находили развалившимся на персидских коврах в зале приемов, чтобы какой-нибудь слепец не заблудился в дворцовых покоях, чтобы какой-нибудь паралитик не свалился с лестницы и не расшибся насмерть; он велел запирать двери, чтобы прокаженные не входили, чтобы не оставляли на стенах, прислоняясь к ним, пятна гноя и сукровицы, он не хотел, чтобы все во дворце провоняло карболкой, ибо санитарная служба опрыскивала ею все помещения; однако прокаженные, слепцы и паралитики, сколько и как их ни гнали, все равно проникали в Дом Власти, во дворцовые покои, ибо их вела несокрушимая древняя дикая вера в исцеление чудодейственными дарами беспомощного ветхого старца, от которого никто уже ничего не ждал, который, как сомнамбула, бродил в болотных испарениях своей памяти, ориентируясь в ней на ощупь, при помощи клочков бумаги с памятными записями, засунутыми им в какие попало щели, который проводил долгие часы в гамаке, соображая, как ему, черт подери, отвертеться от нового посла Фишера, ибо тот настоятельно требовал, чтобы генерал объявил в стране начало эпидемии желтой лихорадки; посол настаивал на этом потому, что эпидемия должна была послужить поводом для высадки морской пехоты, разумеется, с кораблей страны посла; в соответствии с договором о взаимной помощи морские пехотинцы должны были высадиться на неопределенный срок — на такой срок, какой понадобится, чтобы вдохнуть новую жизнь в нашу умирающую страну. Он думал, как ему быть, и ему вспоминались первые годы его режима, вспоминалось, как, ссылаясь на эпидемию, он возложил на себя чрезвычайные полномочия и ввел законы военного времени перед лицом серьезной угрозы народных волнений. Но тогда он объявил не желтую лихорадку, а объявил, что в стране — чума. Над маяком подняли желтый флаг, закрыли порт, отменили воскресные дни, запретили публично оплакивать покойников и играть на похоронах траурные марши; вооруженные силы были призваны обеспечить выполнение чрезвычайных установлений президента и получили право поступать с заразными по собственному усмотрению — солдаты с санитарными повязками на рукавах публично казнили людей самого различного положения, метили красными кружками двери домов, жильцы которых подозревались в недовольстве режимом, метили, как скоту, лбы уголовникам, мужеподобным лесбиянкам и наркоманам, а санитарная миссия, прибывшая по настоянию посла Митчела, занялась спасением от заражения чумой обитателей президентского дворца; члены миссии подбирали с пола дерьмо недоносков и рассматривали его сквозь лупу, что называлось анализом, бросали в сосуды с водой дезинфицирующие таблетки, кормили какой-то пакостной жижей лабораторных животных, и генерал, помирая со смеху, говорил им через переводчика: «Не будьте вы такими дурнями, мистеры, здесь нет никакой заразы, кроме вас!» Но они отвечали: «Нет, есть, ваше превосходительство! У нас приказ свыше, что она есть, приказ, чтобы она была!» И они изготовили что-то медоподобное, какое-то профилактическое средство, густое и зеленое, и мазали этой дрянью с ног до головы всех посетителей дворца, невзирая на лица, — всех: и самых захудалых, и самых именитых, и все посетители должны были на приеме у президента соблюдать установленную дистанцию; он сидел в глубине зала, куда долетал лишь голос посетителей, но не их дыхание, и, громко крича, обсуждал деловые вопросы с голыми людьми самого высокого ранга, которые, стоя у порога, одной рукой взывали к нему: «Ваше превосходительство!» — а другой старались прикрыть своего беспомощно обвисшего голубка, покрытого мерзкой мазью, — вот что творилось ради того, чтобы уберечь от заразы человека, который, мучаясь бессонницей, эту заразу выдумал, который придумал и продумал до мельчайших подробностей весь ход бедствия, который распустил вгоняющие в дрожь слухи и заставил людей поверить в апокалипсические пророчества, и сделал это, исходя из убеждения, что люди тем больше боятся, чем меньше понимают. Он и бровью не повел, когда один из его адъютантов, бледный от страха, отдал ему честь — и доложил: «Мой генерал, смертность от чумы среди гражданского населения огромна!» И сквозь мутные стекла президентской кареты он увидел на пустынных улицах остановленное по его приказу время, мертво повисшие флаги, увидел двери, наглухо заколоченные даже в тех домах, что не были помечены красным кружком, увидел на карнизах домов пресыщенных грифов и увидел погибших, погибших, погибших… Их было столько повсюду, что невозможно было сосчитать, они валялись в грязных лужах, были свалены грудами на яростно освещенных солнцем террасах, разлагались среди овощей на рынке. Никто не знает, сколько их было, во всяком случае, больше, чем насчитывали полчища его врагов, гораздо больше, чем он хотел бы видеть; многие из них были брошены, как дохлые псы, в мусорные ящики; и в смраде гниющих трупов, и в привычном зловонии улиц он узнал, отчетливо выделил запах чесотки и запах настоящей чумы, но не дрогнул, не отступил ни перед чьими мольбами остановить, прекратить бедствие, пока снова не почувствовал себя абсолютным хозяином положения, хозяином всей своей власти. И только когда уже стало казаться, что остановить мор не под силу ни человеку, ни Богу, мы увидели на улицах неизвестную карету; ледяного величия власти, исходившего от нее, поначалу никто не заметил, — в оконце той обитой изнутри траурным бархатом кареты нам являлись только мертвенные глаза, тонкие нервные губы да рука в белой перчатке, бросающая к воротам домов горсти соли; мы увидели раскрашенный в цвета национального флага поезд, который продирался сквозь заросли гардений, распугивая леопардов, карабкался, как на когтях, по карнизам самых труднодоступных высокогорных провинций, — за занавеской единственного вагона мы видели тусклые глаза на скорбном лице, видели все ту же руку, разбрасывающую соль по пустыне своего детства, ставшей безжизненной; увидели допотопный колесный пароход, который, изрыгая бравурные граммофонные мазурки, лавировал между рифами, песчаными отмелями и заторами из деревьев, оставленными драконом весеннего паводка, начисто смахнувшего девственный лес, — в окне президентской каюты мы видели угасающие, как закат, глаза, бледные губы и все ту же руку, одну только кисть, разбрасывающую по изнывающим от засухи деревням спасительные горсти соли; те, кто ел эту соль или лизал землю, на которую она падала, мгновенно выздоравливали и становились неуязвимыми для болезней, для сглаза и для всего остального.

Ныне, идя навстречу своему концу, он уже не удивился предложениям согласиться на новую оккупацию под старыми лживыми поводами борьбы с политической лихорадкой, но все еще отводил доводы безмозглых министров, восклицавших: «Пусть возвращаются морские пехотинцы, генерал, пусть они приходят со своими машинами для распыления пестицидов, с вертящимися фонтанчиками на зеленых лужайках у белых больниц, продлевающих жизнь до ста лет, — пусть приходят и берут что хотят!» — он стучал кулаком по столу и сопротивлялся до тех пор, пока бесцеремонный посол Мак-Куин не сказал напрямик: «Дальнейшие споры бесполезны, ваше превосходительство, режим держится не на обещаниях, не на апатии, не даже на терроре, а только на застарелой инерции, он необратимо разрушается, ваше превосходительство, выйдите на улицу и посмотрите правде в глаза, вы на последнем повороте — либо придут морские пехотинцы, либо мы забираем море, иного выхода нет». — «Иного выхода не было мать они забрали себе Карибское море!» Инженеры посла Ивинга разобрали море на части, пронумеровали их, чтобы собрать под небом Аризоны, далеко от наших ураганов, и увезли его, мой генерал, со всеми его богатствами, с отражениями наших городов, с нашими сумасшедшими наводнениями и нашими утопленниками. Какую бы тончайшую клавишу в богатом регистре своей изощренной хитрости ни нажимал он, пытаясь спровоцировать взрыв национального протеста против грабежа, — на улицу, простите, мой генерал, не вышел никто, не подействовали ни угрозы, ни сила, — мы не могли не подумать, что это всего лишь очередной маневр, преследующий все ту же цель — удовлетворить похоть власти; пусть будет что угодно, думали мы, пусть даже увозят море, фиг с ним, пусть отберут всю родину с ее драконом на национальном флаге, пусть. И мы были глухи к вкрадчивым речам и посулам военных, появляющихся в наших домах в штатском платье и умоляющих именем р