Сто миллионов лет и один день — страница 13 из 22

я поразил его взгляд — долгий и грустный.

— Ты сам оплачиваешь все из собственного кармана. Поэтому ты и хочешь остаться еще, ведь так?

— Да. Я продал квартиру, чтобы покрыть расходы.

— Университет не утверждал нашу экспедицию. Он наверняка вообще не в курсе. Ты обманул нас.

Ты прав, Умберто, я соврал. Я научился врать в раннем детстве, — это долгая история со вкусом клубники, тебе ее знать не обязательно.

— Извини.

— И ты меня, Стан.

И он ушел на вздохе, унося с собой тот полуслог, который добавлял к моему имени. Я так и не догадался, что это был слог дружбы, что-то вроде нашей с ним игры.

По пятьдесят кило каждая, — канистры слишком тяжелые, чтобы быстро перенести их к леднику, и слишком рискованно жертвовать флягами, переливая туда масло. За неимением резервной емкости пришлось для облегчения веса вылить половину канистры на землю и потерять таким образом литров двадцать горючего. Надеюсь, потом не окажется, что их-то нам и не хватило. Земля у ног Джио с изумлением впитывает черную лужу. Нарыв на горе, почти личное оскорбление.

Так-то двадцать пять литров — не бог весть что. А на высокогорье это вес Вселенной.

Мы тащимся до ледника, сменяя друг друга каждые десять минут. Наш проводник сам берет масло, чтобы перенести его через стенку перед котловиной.

Неприятный сюрприз: наша яма со вчерашнего дня стала на несколько сантиметров меньше. Невероятно. Ледник впитывает влагу из воздуха и таким образом заживляет свои раны. Пока мы спим, он восстанавливается и стирает наши усилия. Он не одержит верх, клянусь. Ведь до цели так близко.

Легкие горят, и я вспоминаю первые дни — вечность тому назад. Но нет уже былого энтузиазма, и близость пещеры под ледяным саркофагом ничего не меняет. Пещера должна окрылять нас, а она ввергает в уныние. Я тоже чувствую эту тоску, которая сочится из камня и заражает душу. Может быть, для горы это способ самообороны. Флер меланхолии, чтобы человек здесь не задерживался, как у тех цветов или насекомых, чей тошнотворный запах отпугивает хищников. А вдруг это для нашей же пользы. Мол, пора возвращаться, ребята. А вдруг?

Джио, Умберто и Петер безучастно сидят у дыры. Я распухшими пальцами отвинчиваю пробку. В яме наши двадцать пять литров растекаются черной жижей и такой тонкой пленкой, что кажутся пятью. Взгляд Умберто — со вчерашнего дня мы не сказали друг другу ни слова. Он не улыбается.

Я чиркаю спичкой. Роняю ее на лужу.

Победа! Мой метод позволил нам за один день растопить пятьдесят сантиметров. Результат кажется смехотворным, однако это в пять раз быстрее, чем кайлами. Если мы выдержим ритм, то через двадцать дней достигнем грота. Может быть, даже раньше, если усовершенствуем технику. Проблема в том, что масло, сгорая, тут же создает между собой и дном ямы слой воды. Эта тонкая пленка каким-то удивительным феноменом изолирует лед от огня. Наш горящий бензин плавает на водяной подушке, не касаясь ледника, и меня снова охватывает странное ощущение, будто ледник — зверь, он оберегает себя и приноравливается к нашим атакам. Если мы пытаемся вычерпать воду, слой масла распадается на островки, они гаснут, и горючее пропадает зря. На исходе дня Петер придумал хитроумную систему желобков, позволяющую отводить воду снизу. Но эту систему нужно постоянно обслуживать, затыкать старые протоки и создавать новые по мере того, как уровень опускается, иначе вытечет в конце концов горящее масло. Настоящая головоломка.

На подступах к яме теперь черная грязь: смесь земли, которую мы приносим из лагеря на подошвах, масла и талого льда, и все это затоптано, разрыто, перемешано. Сгорание нефти высвобождает жирную, тяжелую, ядовитую копоть. Мне кажется, я мучаю гору, добиваясь своих целей, как те хозяева, что не умеют научить собаку слушаться и хлещут ее изо всех сил вместо того, чтобы терпеливо объяснять. Как Командор. Как-то раз после очередного удара кулаком по морде Корка чуть не откусил ему руку.

Вот и я нанес леднику удар в лицо. В принципе, у него есть право огрызнуться. У меня нет выбора. Все пройдет, все забудется, когда мы достигнем пещеры и найдем нашего дракона. Даже Умберто, кажется, теперь согласен со мной. Сегодня вечером, сидя у костра, он смотрит на меня и поднимает кружку в безмолвном тосте.

Даже не нужно спрашивать: мы продолжаем.

Ледник горит. Он корчится, рычит, скрежещет от ярости под наносимой нами раной. Сентябрь. Наш огонь пулей вонзается в его тело, и в небо течет долгая полоса черной крови. Теперь дыра составляет пять метров в глубину. Ее края — воспаленная рана, гноящийся круг радиусом десять метров. Мы проделали половину пути. Мы медленно погружаемся в сны дракона. В последние дни наша задача усложнилась. По мере углубления все труднее откачивать талую воду. Невозможно черпать из слоя горящего керосина, что обязывает нас соблюдать строжайшую дисциплину: наливать как можно меньше масла, поджигать его и убирать все спустя едва лишь полчаса, даже если масло еще горит. Начинать сначала.

Все это — используя вместо лестницы воткнутые в стенку толстые крюки. Чтобы компенсировать такую потерю времени, мы устроили промежуточный лагерь в непосредственной близости от ледника. Самодельные сани позволили перетащить в него канистры.

Каждый вечер я обязательно чищу дно колодца. Лед преследует нас, как наваждение, и убивает, но какая же красота! После целого дня пожара достаточно вытереть его, и снова увидишь кристальную прозрачность — прямо под грязью. В свете закатного солнца я прижимаюсь к нему носом и сегодня впервые вижу внутреннее пространство грота. Конечно, не самую глубь, а только уступ, на секунду задетый чуть более смелым лучом солнца. Он скользнул по камню — так иногда взрослые шутки ради касаются пальцем носа ребенка. Свет проник в царство смерти.

Джио снова заставил нас устроить день отдыха. Вот он, ледник, стоит руку протянуть, не хватает только черного дыма в небе, который дает мне надежду, нашептывает, что мы приближаемся к цели. Бездействие сводит меня с ума, хотя я прекрасно вижу по запавшим глазами Умберто, по промахам, сопровождающим наши движения, что передышка необходима. В каждом треске слышно, как ледник дразнит меня. Он уже не поет, он издевательски хохочет с каждым сантиметром кожи, которую отращивает за наше отсутствие.

Но по-настоящему тревожит меня не он, а то, что я почувствовал. Запахло холодом перед самым отходом ко сну, в наш цирк, глухо ступая, пробирается зверь. Внизу, в долине, порыжел один лист. Конечно, никто не обращает на это внимания. В горах охотится осень, и мы — ее дичь.

Три метра. Осталось прорыть всего три метра. К счастью, погода устойчиво ясная. Теперь я могу рассмотреть уступ в пещере и чуть дальше в глубине — светлое пятно. И целый день пытаюсь обуздать воображение и сконцентрироваться на работе.

Всклокоченные, перемазанные сажей, которую никто уже не смывает, мы стали похожи на шахтеров. Одежда задубела и ломается на сгибах, кожа на ощупь как кора. Только члены по-прежнему гибки, словно смазаны усилием. Но мускулы натружены и все чаще отказывают. Мы все ближе к пределу возможного.

Три метра.

Шесть дней.

Все, что нам надо.

Чем ближе мы к пещере, тем томительнее вечера. Бесцельное, мертвое время, которое нужно как-то убить. Перед ужином я сходил к Умберто извиниться. Не надо было мне врать ему, старому другу, про финансирование экспедиции. У меня были на то свои резоны, и хорошие, и плохие. Он великодушно простил меня, но не исключено, что между нами возникла какая-то трещина. Чтобы подбодрить его, я спросил про невесту, — больно видеть, как он по ней скучает. Он должен был вернуться в сентябре из-за какой-то операции, — может, поэтому не хотел задерживаться в горах? Умберто весь покраснел и признался, что речь шла просто об отбеливании зубов, довольно редкой процедуре, которую делает в Милане один его друг-дантист. И он улыбнулся мне своей фортепианной улыбкой, криво и расстроенно, и при виде этих желтоватых клавиш у меня защемило сердце.

Потом пошел снег.

ОСЕНЬ

Эме был уже слегка не в себе.

Эме, пастух. Он настолько слился со своим ремеслом, что, когда говорили «пастух», все думали про него, хотя были еще Марсиаль, Жан и другие. Марсиаль, Жан и другие не обижались. Эме был старик, такой древний, что к моменту рождения Командора уже пастушил. Так что заслуживал уважения.

Эме был слегка не в себе, говорили люди. Это внушало мне почти такой же страх, как волки. Он приходил в самом начале лета и уводил наших овец на горные пастбища. Надо было видеть, как он карабкается на гору, по пояс увязая в пенящейся белизне. Но я-то как раз его не видел: когда он приходил, я прятался. Ночью я пытался представить себе, как выглядит человек, который то входит в себя, то выходит.

Однажды я почувствовал себя плохо. Никто не понимал, что со мной такое. Когда наш деревенский врач попросил меня описать симптомы, я объяснил, что в мире какая-то пустота, там что-то было, а теперь его нет. Он долго смотрел на меня, погладил бороду, пробормотал «понятно, понятно» и объявил моей маме, что у меня в организме не хватает магния.

Прошло еще несколько дней, и я понял. Я давно не видел Корку.

Мой пес пропал.

Мы искали его повсюду, даже Командор поучаствовал, хотя и со скрипом. Мама заставила его сходить со мной в жандармерию, где нам ответили, что у начальства есть дела поважнее, чем искать собак. Командор был в ярости. Я ж тебе говорил, кретин несчастный, — и кто я теперь в глазах капитана?

Мама объяснила, что Корка мог развеяться по ветру, выскользнуть из своей синей оболочки, как узник выходит из тюрьмы. Никогда я не чувствовал себя так одиноко, как в тот день, даже когда пришел черед матери — развеяться по ветру.

— Пса твоего унес Мулат Борода.

Я хлюпал носом, сидя на расколотом бревне, которое у нас на ферме служило лавкой. Говоривший был мне незнаком. Он был настолько стар, что я сразу понял: передо мной Эме. Из-за истории с Коркой я забыл, что он должен прийти за овцами, и не спрятался. Меня обманули, он был в себе, никуда не вышел.