Витька обступили. Он задыхается, рассказывает:
— Я смотрю… ха-аа… хуух, а там «кенвуд» приматанный изолентой. Ну, значит, соображаю, трогать нафиг. Сто пятьдесят второй, синенький в масле. Ржавчины — херушки вам. Как со склада…
— Внятно, ты говори, черт. Не части, ягрю, не части, — сердится старшина.
— Так и значит, не трогаю, потом думаю… о-ох! мама долбанная, а если этот с рацией, рядом запросто второй на проводах. А по параллельным… никто ж не шел! Че не шли? Просрали опять. Думаю, все кобздец мне… Буча, дай закурить, пачку потерял где-то.
Иван потянулся с сигаретой через плечо взводного. Костя, прикрывая ладонью от ветра, чиркнул зажигалкой.
— Ну и дальше… а дальше я пошарил вокруг и… и ноги оттуда.
— Ну, епть, значит, эрпэ живое, — вздохнул с облегчением Каргулов. — Надо взрывать накладным. Нечего д-думать. Торчим тут уже десять минут зе-запалимся. С другой стороны па-адловят. Доложить надо.
Докладывал Костя-старшина. Каргулов сильно материл его после, — когда в комендатуре узнали, что фугас заложен возле Красного Креста, приказали выносить на безопасное расстояние.
— З-зря доложили. Так бы два добрых дела с-сделали: и фугас… и этих… — Каргулов мотнул головой в сторону польского забора, — н-научили бы родину любить.
Фугас решили выносить на руках.
Выбрали место на пустыре, где развалины.
Каргулов скинул куртку.
«Скелет и есть, доходяга, — с неудовольствием подумал Иван, поморщился даже. — Чего лезет, других что ль нет?»
— Товарищ старший лейтенант… Диман, я с тобой пойду пострахую. Добро?
Но страховать пошел Костя. Договорились, что Каргулов станет в хвост бэтеру: глушилка хоть и старая, но работает — но лучше ближе идти, а то — кто ее знает? Буча забрался на бэтер, чтобы водителю подавать сигналы.
— Б-буча, смори, не быстро.
Побежал Каргулов через улицу, и Костя побежал. За ними, покатился бэтер. Иван сидит на броне и ухмыляется: во дураки-то — все дураки они!
Возле снаряда Каргулов еще разочек покурил…
Он просунул руки под серое чугунное тельце, поднял тридцатикилограммовую болванку и прижал к груди. Так постоял, обнявшись с фугасом, будто привыкал, а потом сделал первый шаг. Второй, третий. Остановился. Пот со лба ручьем. Костя потянулся, со лба взводному стер. Снова пошли. Костя сбоку идет — шагает с Каргуловым в ногу, разговаривает, но так чтобы ненавязчиво.
— Устал, Диман? Давай, я.
— Очки п-поправь.
— Так? — Костя тянется к Каргуловскому лицу и поправляет съехавшие на кончик носа очки. — Видишь?
— Ништяк. Донесу. К-к-кенвуд надо отодрать. Себе возьму. У меня рация фуфло.
— Опасно, ягрю.
— Ты про эрпе думаешь?
— Левее возьми… тщщ! Выбоина. Думаю.
Каргулов шаги считает:
— Пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь… Или ш-шестьдесят семь?.. Вот, епть! С-сбился. Мож обратно?.. Х-хах. Вытри…
Костя снова тянется к Каргуловскому лбу и бережно стирает платком выступивший обильными каплями пот. Пот стекал по вискам, по шее: старлей чувствовал, как сначала ходила парусом, а потом прилипла к спине майка, и даже в трусы просочилась струйка.
— Яйца н-намокли.
— Потерпишь, ягрю.
— Да я не в том смысле.
— Пришли почти. Теперь вместе давай. Ак-куратненька…
Костя, перехватив снаряд у взводного, стал помогать ему. И только сейчас понял, как устал Каргулов, — старлей опустился на колени и обессилено бросил вдоль тела руки.
Снаряд уперли к стеночке, так — чтобы при взрыве осколки ушли вверх и в сторону от дороги; запалили шнур и, подскочив к бэтеру, так же как и Витек, бежали, ухватившись рукой за край брони.
Схоронившись за броню, ждали взрыва.
— Ну, все. Сича-ас.
Каргулов вдруг вспомнил:
— Витек, я ж сигареты т-твои нашел.
Не успел договорить взводный. Рвануло. Жахнуло! Содрогнулась земля. Качнулся воздух. Народ за броней повеселел. Загомонились. Перебивают друг дружку, обтряхиваются. Витек взводному кивает с улыбкой — сигареты мои где? Каргулов по карманам хлоп, хлоп. И вдруг засмеялся — заржал, чуть воздухом не подавился.
— Аха-ах… Си-сигареты!.. Уху-ху… Там они, — и в небо тычет пальцем, — там.
— Где, там? — недоуменно спрашивает Витек.
— Забудь. Взлетели твои сигареты. На, мои… Выронил я их там, у стеночки, когда зы-закладывали.
Обогнув старое мусульманское кладбище, инженерная разведка вышла к трамвайным путям. У Дома пионеров потоптались, решили идти через Победу. Костя был против, но Каргулов сказал, что сердце его чует — прорвутся они на этот раз.
«Пора заканчивать эту считалочку, — думал Иван. — Пожале-ел… Слышь, брат, я пожалел. Прости брат, скажи там, чтоб отпустили… скажи, брат! Но кто-то же должен стать десятым. Мне снится, снится…».
Витек теперь шел за Бучей, бубнил ему в спину:
— Колек мой с катушек того… Пацаны с госпиталя вернулись, говорят Колек со стенами разговаривает. Слышь, Буча, он, что ж, теперь дуриком по жизни останется — а, Буч?
Николай брат Витька попал под фугас неделю назад: накрыло его, порвало — но хуже, что голову задело. Иван думает, что же Витьку сказать.
— Ты, Витек, чудной человек. Главное что стены с ним не говорят. Я когда попал… две недели вспоминал, половину так и не вспомнил. Да пес с ним, проще так жить. Отойдет твой брательник, не бзди. Слышь, малой, а взводный наш молоток. Ду-уру такую тащил. Уважаю. Теперь он точняк к этим в Красный Крест метнет гранату. А ты чего, трухнул?
— Да иди ты, — огрызнулся Витек.
Впереди на площади завиднелся потрепанный флаг над блокпостом.
— О, Три Дурака уже. Не понял! А че, к тетке Наталье не поедем? Собирались же…
В конце проспекта Победы на круглой площади, в самом центре высился памятник трем революционерам. Головы им поотшибало в войну. Площадь была Павших Борцов, но стала Трех Дураков. И никто не помнил, с каких времен. Солдаты говорили, что с первой войны, местные — что с перестройки.
На Трех Дураках всегда расслаблялись.
Блокпост — своя территория. Ночью постреливают в округе, а днем спокойно. Отсюда до комендантских ворот рукой подать. Каргулов с ментовским летехой, здоровенным омоновцем, перекинулся парой слов. Тот ему рассказал, что в Заводском сегодня случился подрыв. Вот и стрельба была. «Двухсотых» оттуда вывозили. Сколько он не знает. А так тихо. У четырнадцатого блока, который на мосту через Сунжи, под утро патруль хлопнул двоих.
— Шли закладывать, — рассказывал омоновец. — У них потом в карманах нашли проволоку, рацию, детонаторы. Когда им крикнули, не остановились. Побежали. Ну и завалили их с четырех стволов, — омоновец говорил с нескрываемой радостью на лице. — Одного взяли живым, ногу прострелили.
«Ну и ладненько, раз так, — подумал Каргулов. — Много шума утром, значит, день пройдет спокойно».
— К-костян, — позвал он старшину, — метнемся к тетке Наталье? Хорошо Витек вспомнил. Уже неделю не заезжали. Не-неудобняк. Ты колонну веди, а мы с пацанами подскочим одной б-броней.
На самом деле звали ее Наталья Петровна Лизунова.
Прожила тетка Наталья на свете шестьдесят два года и смерти повидала всякой, особенно за последний десяток: и горелой, и резанной, и гнилой — с черными выклеванными вороньем глазницами. Был у нее сын, одноногий калека Сашка восемнадцати лет. Жили они в заброшенном бомбоубежище на пустыре, среди безжизненных развалин где-то между Ленина и Жуковского. Еще были у тетки Натальи три дочери, звали их Вера, Надежда и Любовь. Но они давно уехали из Грозного, устроились на житье где-то под городом Саратовом — с матерью и братом всякие связи потеряли.
Возле их подвала, воткнувшись носом в землю, торчала ракета от «града».
Тетка Наталья ракету обходила с опаской. Злющий кобель по прозвищу Пуля на ракету задирал по-собачьи лапу. Тетка Наталья охала, ахала. Потом решилась и пошла в комендатуру. На следующий день приехали ленинские саперы. Каргулов сразу псу не понравился. Кобель рычал и скалился на старлея. Тот так и просидел все время на броне.
Буча с Костей раскопали ракету — оказалась пустая болванка.
Тетка Наталья на радостях давай всхлипывать; потащилась вниз — ковырялась там долго; вылезла наружу и протянула солдатам в горсти конфет.
— Мадина, соседка, с Назрани привезла. А я от Сашки прячу. Сожрет. Он у меня малахольный, малокормленный. Берите сынки. Вам там, небось, в вашей армии сладкого не дают…
В этот день, рано поднявшись, тетка Наталья собралась постираться.
Воду надо было ведрами натаскать с колонки — метров двести топать по колдобинам. Устанет тетка Наталья, пока донесет — сердце останавливается.
Потом уж костер под кирпичами запалит: нагнется, встанет на четвереньки и дует на бумажку, пока не зайдется огонек. Тяжело ей обратно подниматься с колен — кряхтит, святых угодников кличет себе в помощь. Ну, поднимется, наконец, усядется на расхристанной табуретке и ждет, когда согреется вода в ведре. Рядом пес. Разляжется и морду волчью положит на лапы, вроде спит, но тетка Наталья знает, что старый Пуля слушает ее внимательно и все понимает.
— Мадина. Вишь как, сусе-едка! Попрекнула куском хлеба-то. Обидное я ей сказала! А что я сказала, что дураки они вместе с Жохаром своим, такую красоту изуродовали. Дурни и есть, неслыханные дурни! Такую прелесть… Дескать, говорит, мы виноваты за то, что их Сталин выселил. Да знать причины у того были, не просто ж так, взял тебе… осетинов или армянов не выселил, дагестанцев тоже, а этих только и выселил.
Последние слова Наталья сказала, повысив голос, пес, насторожившись, поднялся — потянулся в холке — тряхнул кончиком облезлого хвоста.
— Да я-то здесь причем! Мы вон от этой войны больше всех пострадавшие, сколько людей русских, стариков немощных, мальчонков лысеньких поубивали. А ить и город Грозный русские строили, и все тут держалось на командировышных спицилистах.
Вдруг откуда-то, может, с кривой улицы, с пыльных переулков, заваленных мусором и смолянистыми тополиными почками, гульнул ветрила — закружился смерчем перед Натальиным убежищем. Смерч погудел, покружился да и развалился на глазах. А ветрила, будто не наигрался, не натешился, кинулся прямо в лицо старой женщине. Сорвал с головы, скинул на плечи платок. Растрепался белый мертвый волос. Так и осталась старуха сидеть с непокрытой седою головой.