Сто первый — страница 42 из 55

— Пропади, ты пропадом!

Повернулся Иван и зашагал бодро, но остановился и полез за пазуху. Утро разгулялось, солнце выползло из-за снежных развалин. Иван щурится на солнце… Когда еще в штабе был, передали ему письмо. Глянул на конверт — от матери, только почерк материн вроде ровнее стал. На обратном адресе: Степное, улица их.

Теперь видит Иван, что не знакомый ему почерк. Развернул письмо, стал читать.

Прочитал залпом…

Серега Красивый Бэтер к нему сзади — закурить дай, братуха. Не слышит Иван. Серега его тянет за рукав. Иван ошалело глядит.

— Серый, дело такое… мама дорогая… Серый! — хватанул с брони снежка, кинул себе в лицо. Серега смотрит, вроде не пьяный Иван. А как пьяный. — Шурка это пишет… моя! Понял? Слушай…

Стал Иван читать вслух:

— «Дорогой Ваня, я боялась тебе писать, но все время думала о том, что не дело так, как вышло у нас с тобою. Нельзя так все оставлять… — Иван перескочил по строчкам, нашел нужное место: — В феврале родился у меня сын. И никто не знает, Ваня, кроме меня, что не мужнин он, а твой…» — Иван на этом месте, палец поднял, потряс перед Серегиным кривым носом. — Понял ты, душа керосиновая? Понял?! Мо-ой!! Дальше, дальше…

Иван зашебуршал листками, нашел и ткнул в нужное место пальцем.

— Вот, Серый, главное… «А назвала я сына Георгием…» Жоркой, понял?! Жор-кой!!

Иван жадно глотнул морозного воздуха, выдохнул легко.

— Не-а, Серый, ничего-то ты, брат, не понял…


Февраль 2003 — сентябрь 2007 года.

Грозный — Москва — Коломна (д. Белые Колодези).

Сто первый

— Двойка, к вам идет борт, на борту шесть лежачих и двенадцать сидячих.

— Встречаем.


Гражданские самолеты приземляются, сверхзвуковые истребители совершают посадку.

Ил-76-ой с двенадцатью тоннами рваного мяса на борту «упал» на взлетную полосу аэродрома…


Третьего января тысяча девятьсот девяносто пятого город-герой Волгоград замело колючей пургой по самый Мамаев курган. В утро этого дня военврач Томанцев был поднят по тревоге, — сообщили, что на «большую землю» из Грозного прибывают первые раненые.

Шесть да двенадцать получается восемнадцать душ.

Томанцев распорядился, чтобы шесть «реанимаций» с мигалками и пара разъездных госпитальных «буханок» подкатили задком под брюхо семьдесят шестого ила. Самолет закончил рулежку, крылья качнулись напоследок и замерли. Томанцев стоял первым, за ним остальные — врачи и медсестры, его друзья и коллеги по госпиталю. Заработали механизмы створок грузового отсека…

Весь Новый год в теленовостях передавали сводки о боевых действиях в Грозном. Томанцев считал и удивлялся, что так мало раненых за три дня боев. Конечно, думал он, раненых больше, но их распределили и по другим госпиталям: в Ростов, Владикавказ, кого сразу в Москву в Бурденко.

С ноющим до зубной боли воем стала отваливаться рампа…

Томанцев поежился, нащупал в кармане бушлата фляжку с коньяком. Коньяк — сосудам бальзам, если — в меру. Подполковник Томанцев умел пить в меру — научился через год, как вернулся из Афганистана; и вот дослужился до начальника «гнойной хирургии». С семьей у него лады: жена, дочка — студентка мединститута. С молодым человеком уже встречается. Лизой ее зовут. Стеснительная. Он думал раньше — но боялся об этом думать, — что она познакомится с каким-нибудь курсантиком, выпускником-золотопогонником, махнет за ним по далеким гарнизонам.

До половины опустилась рампа. Вдруг остановилась. Заело — стонет на морозе гидравлика. Но отпустило. Снова медленно повалилась…

Ежатся на ветру военврачи и медсестры.

Лиза у них в госпитале проходила практику, работала медсестрой. Вон она за его спиной стоит. Настырная девка выросла: спорит с отцом — не удержишь на месте — все ей знать надо, видеть, пощупать самой. Он отговаривал дочь от гнойной хирургии. Случится война — как девчонке на такое смотреть? Ручки у нее тоненькие прозрачные, глазенки серенькие, вся словно тростиночка. Не его, Томанцева, порода — материна. И случилась же война! Как ее теперь уберечь: не пускать, не дать смотреть на страдания! Вдруг не выдержит? Таких, как Лизочка его, нельзя пускать на войну, спасать надо от войны.

Томанцев тронул фляжку — полная фляжка, коньяк в ней пять звезд, подарочный; решил — с легкоранеными и отправит ее: «Старый дурак, дурак! Дочь родную тащу на войну! Мозгов нету что ли?»

Отвалила рампа. Керосин авиационный — пахуч, транспортник с летунами насквозь пропах.

И пахнуло….

Как вошел Томанцев внутрь — торопился, оступился на скользкой рампе — и задохнулся смрадом. Сладкий приторный дух крови, йода, мочи и горелого мяса, еще сырой кирзы вперемешку с запахом скисших под прелой хэбешкой тел.

Борт, как размороженный рефрижератор с протухшей рыбой, был забит людьми.

Томанцев считал и сбивался со счета, но считал снова по головам и подвесным в три яруса койкам. Когда насчитал восемьдесят лежачих, сидячих считать не стал: те копошились, ворочались, чиркали спичками об коробки.

— Не курить, не курить, не курить! — орал человек в летной куртке.

Томанцев толкнул его плечом, вырвался на мороз и чуть не задохнулся — закашлялся на ледяном ветру, но не закричал нервно, а громко и отчетливо, чтобы разобрали врачи и медсестры, и тот, пропахший летным керосином, произнес:

— Все внутрь! Пощупать, понюхать… Готовить к транспортировке. Закрыть рампу, тепло не выгонять. Меня ждать, — и пошел от самолета нараспашку бушлат.


Машины скорой помощи, визжа сиренами, стекались к аэропорту со всего города.

Томанцев поднял больницы, МЧС, милицию; успел отзвониться жене, сказал, чтоб не ждала недели две.

Лежачих грузили и увозили, снова грузили.

Стемнело.

Сине-красные мигалки, будто гигантские гирлянды, растянулись по шоссе в сторону города. В это время Томанцев считал сидячих. На сто первом остановился, — у сто первого бушлатом ноги прикрыты, — отдернул бушлат: не было у сто первого правой ноги от середины бедра.

— Ты как же сидишь, солдат? Почему не лежа?

— Дай, закурить. Лейтенант я.

Томанцев прикрыл его бушлатом и, вынув из кармана початую пачку, из другого зажигалку, все вместе вложил сто первому в ладони.


Томанцев думал, как увозить сидячих. Летун в керосиновой куртке прошнырялся по аэропорту, где-то уже остограмился, радостно так сообщил:

— Там на кольце рейсовые автобусы штук пять.

Томанцев побежал.

Четыре автобуса поехали сразу — водители молча выслушали, молча завелись. В пятом водитель, немолодой кавказец, обедал — жевал вдумчиво, запивал из термоса.

— Поехали, — сказал Томанцев.

— Нэ поеду, у мэня графык.

Томанцев прогрыз до крови щеку; потянулся к поясу, расстегнул кобуру и, вынув пистолет, передернул затвор. Ствол упер водителю в лоб.

— Поехали! Аргументировано?

— Э-э, брат, зачем так, да? Доем только…

Он не доел. Томанцев ехал вместе с ним. Забрав последних раненых, автобус понесся, раздирая фарами густо поваливший снег. Томанцев держался за поручни, стоял и думал о дочери. Где она? Ведь поехала с лежачими, ведь не слушается его Лизка. А он? Он не уберег, не спрятал ее. Она слабая — дочь его родная. Таких война не жалеет: разжует и выплюнет. Спасти, спасти, спасти! Сто восемьдесят раненых нужно спасти, ни одного не потерять!

У госпиталя народу как на вокзале. Носилками таскают; на руках, ковыляющих под бинты поддерживают; кто на больное оступился, взвыл матюгами. Часы как минуты. Все двенадцать тонн загрузили: перетаскали, разложили по койкам, матрасам и углам. Томанцев бушлата не снимал, спина взмокла; он считает: сколько врачей, сколько капельниц, сколько жратвы на сегодня и завтра готовить. Забыл о дочери. Искал глазами сто первого и все не находил…

И пошло поехало.

Первым делом каждого обмыть, рванье задубевшее кровяное содрать иногда со шкурой и мясом. Орут, кто терпит. Голых, наспех обмытых, тащат на перевязку.

Не успевают медсестры, а надо быстро: там сердце останавливается, реаниматолог ребра ломает — пошло сердце, тут же укол, капельницу. В операционной на столе мокрый от крови солдат. Он воет как собака, скулит. Врач — над ним со щипцами.

— Терпи. Сейчас третий буду вынимать… От так! — и выдернул осколок из ягодицы.

— А-а… ыы-ы!

Промедол рекой льется; медсестра ополоумевшая мимо бежит, глаза — блюдца. Томанцев схватил ее за локоть, встряхнул, потряс.

— Лизка где?

— Там печень…

— Что?

— В печень… крови ужас как много… — всхлипнула.

— Марш и не ныть!

Медсестра губки поджала, ныть перестала, слезы оттерла.

— Ага, — и побежала.

Томанцев, наконец, добрался до своего кабинета. Сразу выкурил три сигареты подряд, одну за другой…

Парень у Лизки — приятной наружности молодой человек. Аспирант. Историк. Приходил к ним в гости и рассказывал, что хочет он заняться темой военнопленных немцев. Представляете, говорил Лизкин аспирант, из девяноста тысяч плененных под Сталинградом немцев, только десять тысяч дошли, дожили до лагерей!

Сто восемьдесят надо спасти! Надо…

Полночь на дворе. В госпитале ни одного темного окна.

В кабинет ворвался старший ординатор. Рот разевает, а сказать не может.

— Ты чего, старшой? — Томанцев рад, что тот его от мыслей семейных отвлек.

Интеллигентен старшой — коньяк никогда залпом не пьет.

— Мать перемать! Куда прикажете оружие девать — а?

В коридоре, где выбрали подходящее место — куча тряпья: бушлаты, хэбешки, сапоги со вспоротыми голенищами, шапки в одно ухо. Старшой стоит над кучей и держит в руке гранату, в другой пистолет.

— Это что — трофеи? Или в милицию сдавать?

Томанцев ногой ковырнул, бушлата рукав откинул — еще граната, патроны высыпались из драного кармана. Стали кучу вонючую ворошить: раскопали еще с десяток гранат и чуть не цинк патронов. Старшой из середины выудил автомат с подствольником.