— Твою мать!
Томанцев распорядился про оружие, а сам уже из реанимации по палатам, по коридорам: там промедол кончился, тут офицер, танкист обгорелый, спеленатый бинтами как мумия, руками машет, белыми обглодышами ворочает. Убью, кричит, суки! За пацанов убью! Кто подставил нас, суки?!
Томанцев по лестнице спустился на этаж, зашел в туалет. Зеркало над раковиной. Он воды из-под крана плеснул в лицо. Смотрит в зеркало, капли стекают по отражению: по щекам, по седой щетине на щеках, по глазам. На часы глянул — три ночи. Лизка! Вот, дрянная девчонка! Придется отчитать ее дома. Когда ж отчитывать? Недели через две…
Лизка, как проводила своего аспиранта, и сказала им: папа, мама, так и так, мол, молодой человек у меня умный, только не решительный. Мы поженимся. Вы не против, родители? Он мне предложение сделал, а я согласилась.
Почти всех раненых распределили. Томанцев отдышался, шагает к себе в кабинет, думает, что теперь можно и коньяку пятизвездочного.
Почти дошел…
И вдруг видит — солдатик сидит в углу, а в руках держит сапог кирзовый. И дрожит солдатик, колотит его мелко, мелко.
Но в сапог вцепился двумя руками, будто во что родное. Шапка-фазанка — кусок сгнившей ваты — на голове. Морда у него чумазая, рот открыт, губешки ребячьи, и сопля зеленая засохлая под носом.
Томанцев остановился над ним.
По-вдоль коридору еще человек десять: кто на корточках, кто вповалку. Их с краю таскают медсестры по одному.
Томанцев нагнулся — от солдата пахнуло гнилью — ворот ему оттянул, а там кровяные расчесы и точки черные кучками и поодиночке. Жирные точки, сытые… Вши!
— Ты чей, солдат?
Тот куренком глядит с поднизу и, заикаясь так, говорит:
— Ле-ле-лейтенантовский, — и глазами неморгающими косится на бугор рядом.
Под бушлатом зашевелилось. Показалась стриженая макушка, голова, лицо землистого цвета. Знакомое лицо-то! Томанцев лоб наморщил. Еп…
— Курить есть? — сказало лицо, будто выблевало.
Лейтенант, сто первый! Безногий!.. Томанцева в жар бросило, пот со лба оттер, вымолвить слова не может. Вот так сортировочный ляп! Есть правило спасать в первую очередь тех, кто молчит. Кто матюгами кроет от боли, тех во вторую очередь: обождут, орут, значит, силы еще есть. А этот видать так крепко молчал, что не заметили…
Сто первый черными губами пошевелил — голос у него ровный и тихий, будто и не болеет человек вовсе, а спросонья будто:
— Ты этого… этому придумай какую-нибудь болячку. Убили бы его… Я ему дал свои сапоги, чтобы держал в обеих руках и не потерял, а он один просрал в дороге. Я его потащил за собой как будто бы он раненый легко. Но он целый… Только убили бы его, если б остался там. Таких сразу убивают, я видел. Мне обидно стало, что убьют не за хер. Придумай ему болячку, напиши в своих бумажках. Слышь… Пусть пацана отпустят домой к мамке. Он мамку звал, когда их убивали. А я ему дал сапоги и говорю, ты, дура, смотри, балакай всем, что меня сопровождаешь, типа я очень важный клиент, и ты должен меня с сапогами доставить. И сам, что тоже раненый… Напишешь?
Ни слова не произнес Томанцев. Сто первый равнодушно спросил:
— Куриво есть?.. Таких как этот нельзя пускать на войну. Нельзя… Слабый он, убивают сразу таких на войне.
Томанцев вернулся в кабинет, достал фляжку с коньяком и, не отрываясь, выпил все до последней капли.
Свадьбу ведь они назначили через месяц. Свадьбу решили играть дома, чтобы по-семейному, но обязательно с аккордеоном. Старший ординатор, друг его по Афгану, так играл, так играл! И квартира, где жить молодым, была — от бабки осталась — на Спартановке: двухкомнатная и с видом на Волгу.
В кабинет ворвалась бледная Лиза.
— Папа… товарищ полковник, почему промедола нет? Да слышишь, что ли? Папа, папа…
Тому солдатику с сапогом Томанцев придумал болячку. Сам расписал историю болезни. Ровно через две недели отпустили солдатика домой к мамке. Спасти удалось почти всех — сто семьдесят девять раненых из того первого борта, который «упал» на взлетную полосу волгоградского аэродрома третьего января тысяча девятьсот девяносто пятого года. Один умер — лейтенант сто первый. Ночью тихо умер — остановилось сердце, только утром и заметили.
Мамочка и «красавчик»
— Товарищ военврач, дайте мне справку, что я дурак.
— ??
— Я машину угнал.
Старший лейтенант морской пехоты Виктор Мамочка влюбился в пулемет имени Калашникова.
— Ты мой красавчик, — ласково произносит Мамочка и гладит здоровенной ладонью казенную часть. — Скоро домой поедем. Все, отвоевали, брат…
Мамочка носил ботинки сорок восьмого размера; ботинки прохудились, и Мамочка, не найдя такого же размера, мучался, и от того у него портился характер. Он напяливал сверху уставного дранья чулки от комплекта ОЗКа, туго обматывал в голени. Так и воевал. Солдаты над ним не смеялись. Мамочка в бою схватился с одним в рукопашную: голову вывернул в обратную сторону, и шея стала сантиметров на двадцать длиннее у бородача.
Пулеметчика уже третьего по счету в его роте убило.
В том же бою, вернее, после боя к нему в дом — чей-то брошенный дом с кухнями, сковородами и цветастыми плетеными половичками — бойцы разведчики приволокли пленного и пулемет.
— В расход! — рявкнул Мамочка. Его рота за неделю боев в Грозном убавилась в солдатском поголовье на тридцать пять душ.
Пленного вывели.
Мамочка подошел к столу в центре комнаты; на столе стоял, раскорячившись сошками, трофейный пулемет. Мамочка погладил пулемет по затворной раме, потрогал патроны в ленте.
На улице близко от дома стрельнули — очередь и одиночный.
— Научились.
Мамочка подставил под зад табуретку, присел и стал внимательно разглядывать части пулемета: приклад, ствол, казенник.
В училище Мамочка стрелял лучше всех, и в военном округе Мамочка тоже стрелял лучше всех.
Мамочка стрелял так, как никто другой: имел уникальной твердости руку и хладнокровие — такое, как в анекдоте: мог сам себе наступить на причиндалы и потом медленно с умным выражением убирать ногу.
Мамочка откинул крышку ствольной коробки, вынул ленту из лентоприемника — из коробки вытянул почти в метр длинны. Рассматривает. Грамотно заряжена лента: бронебойный патрон, за ним — обыкновенная пуля с легким сердечником, третья — трассер.
— Дострелялся, гадюка.
Пленный бородач-пулеметчик, что валялся во дворе у забора, накрошил десятка два его морпехов.
Вот он, этот пулемет, в Мамочкиных теперь руках.
Хороший пулемет — это, как тонко настроенная гитара; пулеметчик — как лабух задушевник: что ни сыграет, народ стонет в экстазе, деньги сыплет горстями. Тот бородач из своего «пэка» наиграл на много поминальных маршей.
В дом ввалились солдаты, один заглянул в комнату к старшему лейтенанту.
— Товарищ старший лейтенант, там… говорят, штаб накрыли полковой. Граната в окно влетела, так всех штабных порвало.
— Чей?
— Не наш точно…
— Ну и хули?
— Виноват, тащ…
— Тушенки притащи и кипятку.
Бросив ленту, Мамочка разобрал пулемет, разложил перед собой в строгом порядке слева на право: отверточки, ершики, масленки, шомпол и кучу тряпочных полосочек, таких, какие старшина выдавал на подшивку.
Он вынул ствол и стал глядеть в него как в подзорную трубу, — чего-то разглядел, пробормотал невнятное.
Сзади тихо подкрался солдат с кипятком и тушенкой.
Если старший лейтенант занялся оружием, лучше его не тревожить — обидится.
Офицеры, кто остался еще вживых, к Мамочке заходили редко…
Удивлялись: другой в его возрасте ни одной юбки мимо не пропустит, ни одной кривой кособокой медсестры вниманием не обделит. А этот? Пострелять бы ему, да так чтоб с любого вида: да так чтобы и на вскидку, и с колена, и на бегу. И с ночным прицелом, мама не горюй! Вот это дело! И дома такой же был: двадцать четыре года дубинушке, а подруги старший лейтенант Мамочка так и не завел.
Солдат оставил еду с водой: положил на банку полбуханки ссохшегося черного хлеба.
Когда убили первого летеху из роты Мамочки, все стояли над телом, кто-то плакал, офицеры потом пили водку. Мамочка взял автомат и ушел в город, когда вернулся, сказал, что застрелил троих бородачей и одну бабу. За летеху. Потом и остальные научились: кому-то понравилось, кого-то сразу убило. Быстро привыкли к войне.
— Озэка почисть, если где дыра, новые тащи, — не разгибая спины, рявкнул Мамочка.
Солдат вздрогнул, шатнулся об косяк. Зачесал ушибленное. Схватил огромные вымазанные грязью бахилы.
Пулемет Мамочке понравился.
Он вычистил ствол, протер маслом затворную раму с затвором, что-то внутри поковырял, такое, что одному только Мамочке и было нужно поковырять, отверточками покрутил. Ленту вправлять не стал, насухо вытер сошки газетой.
Доволен Мамочка, по всем приметам пулемет шикарный: даже планка была для прибора ночной стрельбы. Почесал Мамочка затылок; курнул, тушенку проглотил, хлебный ломоть съел в два укуса, все залил остывшим кипятком. И придумал…
На следующий день случилось затишье между боями.
Мамочка испортил единственную табуретку в доме: наколотил гвоздей, подложил дощечек, камушков — стал на табуретке выверять, пристреливать трофейный пулемет.
Сам себе Мамочка был и зампотех и зампотыл. В объемном солдатском рюкзаке хранил Мамочка все самое необходимое офицеру на войне: спички, воинский устав, пистолет ТТ со сбитым номером, три вида плоскогубцев, шурупы с дюбелями, четыре тротиловые шашки с запалами, капитанские погоны в целлофане на резинке, кальсоны со склада, шапку-пыжик с крабом на парад победы, но главное, прибор для ночной стрельбы.
Этот прибор Мамочка и приспособил на пулемет.
Народ обтряхивался пока затишье: солдаты обновляли гардероб — вырезали на портянки лоскуты из хозяйских простыней и кухонных полотенец.
Мамочка решил пристрелять трофейный «пэка». Выбрал место и стал искать, куда бы стрельнуть. Когда же стрельнул с сотни метров по кирпичику с белым пятнышком, то охнул от удивления Мамочка. Вот это кучность! Редкого качества достался Мамочке ствол; он вдруг всем громадным морпеховским телом ощутил к этому пулемету пока неясные, но такие, светлые и теплые чувства, что тут же и решил его опробовать в деле.