Сто рассказов о Крыме — страница 46 из 77

"Уважаемый товарищ Хамадан!

Я прочла в журнале "Новый мир" ваш рассказ «Севастопольцы». Девушка Нина, Мартынов, Орлов и другие молодые герои, которых вы описали, способны воодушевить нас, молодежь, готовую стать вместо погибшей Нины, учителя, отца.

Благодарю Вас, уважаемый товарищ корреспондент, за чудесный рассказ о родных севастопольцах, о близких местах: о лесе, о горах, о море, по которым я очень тоскую".

…Тускло светила плошка, красный огонек, не больше листка акации, выдвигал из тьмы худые, серые лица. Санитар тюремной больницы Михайлов, примостившись на корточках, спиной к стене, читал наизусть любимое: "И невозможное — возможно, дорога дальняя близка, когда блеснет во тьме дорожной знакомый взгляд из-под платка…"

Какая уж там дорога, и какая надежда! Он пошевелил пальцами, рассматривая свои руки с выступавшими от худобы сухожилиями, с плоскими костистыми запястьями. И лицо, наверное, не лучше, чем у тех, кто сидит напротив, ловит странные, похожие на дуновение влажного ветра слова… мало чего осталось от Сашки Хамадана в пленном санитаре Михайлове — разве что голос почти прежний, чуть только глуше… И еще не могли истребить в нем фашисты любовь к стихам и желание показать людям, как много ценностей в мире, ради которых стоит сопротивляться смерти…

— А может, в нашем положении все эти ценности, братишка, как рыбке зонтик? — спрашивает собеседник не то у санитара Михайлова, не то у самого себя. — Простые люди, скажу тебе, умирают легче…

— Простые? — Михайлов вскидывает тяжелые, запавшие глаза. — А зачем тогда была революция? Просто ты и при царе Миколе мог жить. Простую жизнь некоторым и Гитлер оставит. Рабочий скот и ему нужен.

— Да нет, Сашко, я так. — Парень мучительно гоняет кадык по худой, напрягшейся шее. — Ты не обращай внимания. Только, правда, зная Блока, тяжелее умирать, чем не зная.

— Умирать, может, тяжелее. Человеком оставаться легче.

Оставшиеся в живых товарищи по заключению вспоминали, что Хамадан не просто поднимал дух окружающих своею стойкостью, он явно был связан с подпольем. Он сообщал сводки о продвижении наших войск, он вместе с врачами тюремной больницы переправлял на волю тех из пленных, кому удавалось достать документы умерших гражданских.

…В Севастополе между тем было тихо и страшно. Пахло запустеньем: сырой сажей, нищенской похлебкой из лебеды, пылью битого кирпича. Призрачно стояли остовы домов, похожие одновременно на скелеты и на памятники собственному мужеству. Даже море было теперь другое — весь берег в разбитой технике, и солнечный зайчик на волне кажется чем-то случайным, ненужным и неуместным.

На Большой земле не знают пока подробностей об оккупированном городе. На Большой земле ничего е знают о судьбе Александра Хамадана. Только в центральных газетах рядом со сводками Совинформбюро печатаются рецензии и отклики на его книгу о севастопольцах. По ней определяют сущность национального характера советского человека на войне. По этой книге воспринимают и видят рядом с собой, как живых, и генерала Петрова, и полковника Богданова, и Нину Онилову. И того регулировщика, который стоит себе и стоит под обстрелом на перекрестке белесых дорог, слоями режущих Мекензиевы горы.

Между тем автор «Севастопольцев», как пишет исследовавшая его жизнь Любовь Руднева, и в тюрьме продолжал свою работу над второй частью книги. Казнили Хамадана летом 1943 года как рядового бойца. Никто не знает, где могила журналиста Хамадана. На ней нельзя поставить памятник. Но памятником ему стало все то, что мы узнаем из его книг о Севастополе.

Предчувствие подвига

Герой Социалистического Труда художник Александр Дейнека любил рисовать Севастополь еще в то далекое, довоенное время. Однако предчувствие подвига было уже как бы разлито в воздухе вместе с этим желто-розовым свечением вечернего воздуха, вместе с запахом остывающих камней и звуком шагов трех людей, которые подходят к нам: двух краснофлотцев и женщины в светлом сарафане на бретельках.

Краснофлотцы эти с картины Александра Дейнеки служат на военном корабле, а может быть, на одной из береговых батарей, сыгравших такую большую роль в обороне города. Но пока до обороны далеко. Пока они вырвались в город на попутной полуторке просто так, потому что любят Севастополь, особенный город. Они идут по его улицам и тоже чувствуют себя особенными.

Хотя особенного вокруг, кроме незримого дыхания прежней славы, пока еще вроде нет. На Приморском бульваре сладко пахнут розы, белеет над водой колонна памятника затопленным кораблям. Скоро стемнеет, и чуть пониже звезд повиснут медные, тоже искрящиеся звуки оркестра. И тот из них, кто останется жив, будет, вспоминая свою молодость, слышать в душе именно эти звуки и теплое дыхание моря, смешанное не с гарью, не с сухой пылью битой штукатурки и кирпича, а с запахом цветов на Приморском…

А кто останется жив? Кто останется жив, неизвестно: до лета сорок первого — еще далеко. Еще есть время любоваться прибоем и рыжей краской ближних мысов. Еще на водной станции «Динамо» прыгают с вышки пловчихи в простеньких купальниках, и художник рисует их и мужчин с мощными торсами на фоне Константиновского равелина.

Еще будущие летчики с узкими спинами пятиклассников долго будут сидеть над ультрамариновой севастопольской водой, а в недоброй зыби моря, в силуэте маленького самолета еще только намек на будущее, когда мальчишки действительно поднимутся в воздух и кто-то из них в красном небе сорок второго над красной бухтой собьет фашистского аса. А кто-то потом будет сбит сам, и ему на Малаховом кургане поставят наивный и трогательный памятник — алюминиевый самолетик, взмывающий над аэродромом…

Но пока еще ничего этого нет, пока еще медлительная «этажерка», кажется, мальчишкам ужасно быстроходной и летит себе в сторону открытого моря, а женщины Севастополя — жены командиров — занимаются в кружках ворошиловских стрелков и гасят мячи на обязательных волейбольных площадках. Они, эти женщины, медлительные в танце, но быстрые в воде окрестных бухт, волнуют художника не только своей силой и юностью, но еще и тем, что в них отразилось время, которое скоро кончится, потому что потом город станет героем, пережившим войну, а не просто Севастополем… Потом в нем будет уже не предчувствие подвига, а сознание, что подвиг совершился. Предчувствие выльется в доказательство любви к Севастополю, этому особому городу, вселяющему в каждого из своих граждан особые силы.

А может быть, художник предчувствует и свой подвиг? Свою главную картину, которую многие исследователи считают едва ли не лучшим батальным полотном в истории советской живописи. Картина эта нам известна как "Оборона Севастополя", но первое ее название "Морской десант", то есть всего-навсего случай из обороны.

Почему?

Александр Дейнека не был в Севастополе во время войны. Войну вблизи он видел под Москвой: "Много тяжелых героических эпизодов". Однако, когда пришел час и потребовал: изобрази подвиг, художник изобразил Севастополь. Рассуждая, почему случилось именно так, Дейнека говорит: "Я люблю Севастополь. И вот, когда я увидел фотографии разбитого города, я понял, что должен это написать". Тут надо сказать, что фотографии, послужившие толчком для художника, были из немецкой хроники, и вдохновлять им надлежало солдат рейха: смотрите, как близка победа! Что осталось от крепости большевиков на Черном море!

Что осталось? Дух остался. Остался советский характер тех, кто сопротивлялся в осажденном городе, на краю земли.

Картина изображает высадку десанта в декабре сорок первого. Моряки пришли на кораблях из Новороссийска, когда враг прорвал позиции на Мекензиевых горах. И тут вдруг: "Наши в Сухарной балке!"

Действительно, частный, хоть и значительный эпизод. Но изображенное по силе обобщения было куда шире его. Прошло время, и картина воспринимается как символ обороны. И если вдруг нам приходит в голову мысль: "А когда же все-таки все это происходило?" — то цепь ассоциаций приводит нас отнюдь не в Сухарную балку, а на мыс Херсонес. Хотя всем хорошо известно, что на Херсонесе не было ни таких высоких домов, превращенных в руины, ни бетонированной набережной, город вообще был далеко от этого места последних атак. Но все-таки там стояло лето, и хотя вряд ли и там кто был одет в белую матросскую робу, но в декабре-то она вообще неуместна — так станет возражать здравый смысл, все равно чей, ваш или вашего собеседника.

И, тем не менее, картину Дейнека начал задолго до весны или лета сорок второго, а горящие, разрушенные здания и светлая форма нужны были ему для создания образа. Они не могли появиться на фотографии или на картине, где художник взялся изобразить "все до точности, как оно было". Однако то оказался бы другой художник, другая картина и даже другая цель… Что же касается названия, изменилось оно естественно и стихийно, когда стало очевидно: художнику посчастливилось остановить мгновение гораздо более значительное, чем единичный случай из обороны.

…Над красной бухтой — красное небо войны. Идет сила на силу, и на лице того, кто на нашей стороне, кто сейчас швырнет связку гранат в фашистов, — такое удивление…

Да, на нем, окровавленном мальчишеском, простом, еще удивление и горечь: почему он должен умирать, почему он должен убивать других? Почему вздыбился мир? Почему он так неестественно ощетинился штыками?

Может быть, не в композиции, не в экспрессии картины самая большая удача художника? Может быть, нет большей находки, чем это лицо на картине, полной ярости и смерти? Лицо, если присмотреться, точно такое же, как было у одного из моряков на той первой севастопольской картине, где ничего еще не говорило о войне, а просто была разлита красота и нежность, которые придется защищать.

И еще одну, неожиданную и, может быть, не прочтенную в сорок втором мысль, будит полотно. Мысль о том, что и для тех, ощетинившихся штыками, одетыми в мундиры вермахта, война, в конце концов, ужасна…

Домик Потапова