Сто рассказов о Крыме — страница 47 из 77

Во дворе женщина вешала белье, другая, совсем молодая, смотрела на нас из-под светлых кудряшек и говорила, что они только что сюда переехали, прямо сегодня…

Только переехали и знали о доме, где им предстояло жить, не больше, чем сообщала мемориальная доска. Между тем это был "домик Потапова", тот самый, где располагался командный пункт семьдесят девятой стрелковой или, как ее еще звали, морской бригады.

А семьдесят девятая бригада, потаповцы, к слову сказать, и были именно теми людьми, что изображены на картине "Оборона Севастополя" художником Дейнекой.

Иногда говорят, будто семьдесят девятая пошла на позиции, чуть ли не сразу ссыпавшись с трапов "Красного Кавказа" в Сухарную балку. На самом деле бойцы, которых встретил на пирсе сам командир, имели несколько коротких часов отдышаться, оглядеться, понять, что такое та севастопольская земля, защищать которую им предстояло. Впрочем, над позициями и днем стояла темная мгла от гари и насевшей пыли, так что только и можно было заметить: вокруг много оврагов, заросших мелким, переломанным кустарником, и камень слоями выступает то тут, то там по склонам этих оврагов да иногда чудятся очертания дотов, где их нет, а есть только серые нависшие козырьки известняка и темные, как амбразуры, промоины под ними…

…"Красный Кавказ", высадивший морскую пехоту под командованием полковника Алексея Степановича Потапова, пришвартовался в Северной бухте после полудня двадцать первого декабря 1941 года в самый разгар второго штурма. А в 18.45 сам Потапов был уже в этом домике дорожного мастера, который потом так прочно в истории свяжется с его именем, и слушал первое боевое распоряжение командарма И. Е. Петрова быть в 8.00 готовым атаковать врага.

Здесь было главное направление вражеского удара, и накануне здесь же были взяты в плен немцы, шедшие в атаку без шинелей. Как выяснилось при допросе, шинели у них отобрали перед атакой, обещав вернуть в Севастополе. Там же обещали и праздничный обед.

Таким образом, Манштейн, очевидно, планировал закончить штурм даже не к Новому году, а к сроку, отмечающему шесть месяцев войны. И теперь генерал Петров говорил полковнику Потапову, что немцы после провала наступления под Москвой, соскучившись без победных реляций, сделают все возможное, "чтоб выполнить график". А его бригаде предстоит совершить невозможное — не только остановить гитлеровцев, но еще отбить у них высоты за Камышловским оврагом. Вернуть позиции, где в предыдущие дни врагу удалось нас потеснить.

А еще командарм перечислил, наверное, такие цифры: убитыми и ранеными за четыре дня штурма с нашей стороны 5 тысяч человек, резервов нет, все введены в бой. У врага выставлено против Севастополя семь дивизий, 900 орудий, 200 самолетов, 150 танков. Плюс бесперебойное снабжение боеприпасами посуху.

В этом же домике, ставшем командным пунктом семьдесят девятой, Петров, так уж получилось, отдавая распоряжения и командиру триста сорок пятой дивизии Гузю, соседу потаповцев слева:

— Этого ни в каком уставе нет, — говорил командующий, еще сильнее, чем всегда, подергивая контуженой головой, — но на ближайшее время примите к исполнению такую схему: от командира роты до бойцов в передовом окопе — сорок шагов, от командира полка — четыреста шагов, ну, а от вас максимум восемьсот-девятьсот…

Но тут надо сказать, что и эти, небывало близкие, шаги были часто условными: подполковнику Гузю в одну из предновогодних ночей по пути все к тому же домику пришлось врукопашную отбиваться от немецких автоматчиков. Что же касается командующего, ему «домик» полюбился особенно, он бывал в нем часто, созывал здесь совещания командиров третьего и четвертого секторов, то есть тех, кто стоял на Мекензиевых горах и дальше — до моря, и свои знаменитые слова, охотно цитируемые в любом издании, Иван Ефимович Петров произнес именно здесь:

— Дороги назад нет! Я прыгать в море не хочу, но, если придется, прыгнем вместе. Только пусть все помнят: на дне моря сидеть будем, раков кормить будем, но трусливых, малодушных, тех, кто не сумел выстоять, осудим и там беспощадным презрением!.. Нет у нас права не выстоять — нам доверен Севастополь, и о нас помнят!.. Ну, товарищи мои дорогие, от чистого сердца желаю боевой удачи!

Можно представить, что значили эти слова для собравшихся в «домике» в одну из предновогодних ночей. Можно представить, как режущим светом горела карбидная лампа на столе, как нервно протирал пенсне командарм и как все сидели, глядя не друг на друга, а как бы в первую очередь внутрь себя. Сила этих слов, на мой взгляд, увеличивалась еще тем, что сказаны они были не каким-нибудь нуждающимся в накачке подчиненным, а в первую очередь Потапову и Гузю, двумя командирам, чьи части не только закрыли наметившийся прорыв, но и действительно совершили невозможное, взяли назад высоты за Камышловским оврагом.

…Тридцать пять лет прошло с тех пор. Чего я хочу? Услышать голоса, которых нет? Увидеть, как, разбрасывая полы шинели по мерзлой, кочковатой земле, идет в этот дом на шоссе человек с интеллигентным лицом и в пенсне, командарм, наш "дед Иван", как звали его красноармейцы? Услышать, как в «домике» зазвонит телефон: из штаба справятся, доехал ли, не свернул ли по своему обычаю в окопы?

Узенькой змейкой вьется мерзлая пыль, стекает с обочины в овраг, я слежу за ней, и я слышу, как чиркают осколки и пули по штукатурке «домика», я слышу голоса, наполнявшие когда-то стены. Они говорят о разном: о высоком и малом, о том, что составляет трагедию и только тактику, о случаях и событиях. Они смеются над высокопарными приказами немецкого командования, попавшими сюда вместе с пленными, вместе, например, с тем незадачливым «комендантом» Севастополя, который уже был назначен Манштейном и действительно со своей командой попал в город — только под конвоем.

Смеются, рассказывая о том, как взбеленился фон Манштейн, узнав, что оборону против него держит сын обыкновенного сапожника, в высокие чины попавший только благодаря Советской власти; смеются, высчитывая, к какому новому дню барон решит в очередной раз объявить Севастополь «подарком». Ну, к Рождеству? К Новому году? А потом? Какие именины у них там еще идут? Не ко дню же Парижской коммуны?

И это вправду смешно, потому что "Парижская коммуна", кроме всего прочего, — флагманский корабль Черноморского флота. И, придя с Кавказа, линкор бьет по позициям врага, стоя у причала в Южной бухте, то есть, по существу, в центре города.

Тяжело и видимо глазу вырываются из жерл флагмана снаряды главного калибра. Ерзает черепица на крыше «домика», когда шквал огня проносится над ним. А на позициях врага вбивает в камень все живое, рушит, жжет, подавляет мощью.

И все-таки смех по поводу того, что не ко дню же Парижской коммуны, был не веселым смехом, потому что к этим дням из четырех тысяч бойцов семьдесят девятой в строю осталось 1200, а из девяти с половиной тысяч триста сорок пятой — две тысячи, а направление, на котором стояли эти части, все еще было направлением главного удара противника. Оно играло приблизительно такую же роль, как Малахов курган в первую оборону. И не может быть, чтоб об этом тоже не говорили…

И вот теперь, ровно тридцать пять лет спустя, мы стояли во дворе «домика», и все было до неправдоподобия обыденно вокруг: и молодая женщина в кудряшках, и детское белье на веревке, и диван, за ненадобностью оставленный прежними жильцами прямо посреди двора.

А я почему-то до недавнего считала, что "домика Потапова" теперь нет. И только генерал Ковтун, не раз бывавший в этом домике во время обороны, удивился: "Стоит, как стоял, у самого шоссе. Стоит и все помнит".

Впрочем, возможность помнить относилась скорее к живым, и, пользуясь ею, я вызываю из небытия, из бесплотного шелеста страниц образ другой женщины, давней хозяйки этого дома. О ней говорил журналист Александр Хамадан в своих корреспонденциях из осажденного города. Наверное, она была дочерью довоенного дорожного мастера, кем же еще? Жива ли? Родила ли детей? И что сталось с тем офицером, который сидел с нею на крыльце «домика» весной сорок второго?

Нет, что ни говорите, но и самые высокие смерти на войне совершаются еще и ради самой возможности продолжения простой жизни, такой, какая и нынче течет в "домике".

Тридцатая батарея

Шофер, с которым я побывала в "домике Потапова" и который повез меня дальше, пережил всю войну в Севастополе шустрым, как он говорил, и бесстрашным, как я полагаю, севастопольским мальчишкой. А потом, уже после войны, действительную отбывал на тридцатой, восстановленной или восстанавливаемой к этому времени. В потерны тридцатой же он лазил сразу после освобождения, но сейчас не помнит, где действительно случившееся и виденное, где легенды, которые впитало сердце…

Нет, вмятины на стволах огромных орудий они, мальчишки, ощупывали своими руками — это точно, и точно были следы ржавой крови в потерне, где умер комиссар батареи Соловьев. Может быть, конечно, кто-то другой, но все говорили: Соловьев. И еще говорили: культей только что отнятой руки Соловьев ударил о ствол, хотел что-то написать кровью, но сил уже не было.

Помнит, как мальчишки искали выход водостока, по которому пытались уйти "из-под бетона" командир батареи Александер и еще несколько оставшихся в живых.

Остальные воспоминания шли помельче: жители разбитой, разграбленной Любимовки подбирали на батарее снарядные ящики — это была у них и мебель и чемоданы. Из гильз делали ведра, кастрюли, кто-то как будто рассказывал о консервах, которые вроде бы нашли в дальнем отсеке.

И тут мы заговорили о «Доре». О том, что вопрос так и остался открытым: существовала ли эта сверхмощная мортира на самом деле.

С одной стороны, есть снимок: рядом с ее неразорвавшимся снарядом стоит инструктор политотдела по фамилии Калинкин. Подпись: "Рост старшего политрука 180 сантиметров, длина снаряда 240 сантиметров". С другой стороны — почему немецкое командование о «Доре» ничего не говорило в своих документах, хотя мортира «Карл» в них отмечалась? С одной стороны — в своих воспоминаниях, красноречиво названных "Утерянные победы", Манштейн о «Доре» вспоминает с подробностями: лафет — высотой с трехэтажный дом, только ствол везли на трех специальных железнодорожных платфор