В ноябрьские ночи сорок третьего года море металось где-то далеко внизу, темное и враждебное. На огненную землю Эльтигена высаживался десант. Прожекторы врага шарили по небу и воде, били злобным светом прямо в грудь мчавшимся к Керчи катерам.
Таня Макарова и Вера Белик, пролетая над Эльтигеном, сбрасывали своим хлеб, фашистам — бомбы… К тому времени не одна сотня боевых вылетов была у них на счету. Мастерством своим каждая владела в совершенстве. И все-таки это были особые полеты по напряженности, по опасности, по тому чувству ненависти, которые они рождали.
Враг ждал, подстерегал их каждую минуту. Эльтиген весь был в сплошном огне. Даже невозможно было представить, как приходится тем, внизу… Наверное, это придавало девушкам силы, позволяло выдержать невозможное. И еще сознание того, что под тобой не просто захваченный врагами город, а — Керчь. Та самая Керчь, откуда Вера Белик.
Позднее в письме Ирины Ракобольской (бывшего начальника штаба полка) к керчанке и соученице Веры Белик Таисии Александровне Дроздовой я прочла такие слова: "И нигде после этого я не видела такой израненной земли, как возле этого города". По самой керченской земле девушки не ступали. И когда был освобожден город, не вошли в него с первыми частями…
Но две из них написали книги, в которых рассказывалось о сорок шестом Таманском женском авиационном полке ночных бомбардировщиков.
Книга Марины Чечневой, Героя Советского Союза, называется "Самолеты уходят в ночь". Книга Ларисы Литвиновой, тоже Героя Советского Союза, "Летят сквозь годы".
Но книга Литвиновой будет написана значительно позже.
Тогда же, в 1963 году, была только книга Чечневой. Ее берет в руки Таисия Александровна и вдруг видит — портрет Веры.
И вот Таисия Александровна, преподаватель русского языка и литературы школы № 17 в поселке Войково, всю ночь напролет читает эту книгу и узнает и нее, что было с Верой Белик там, на Большой земле, вернее, в большом грозном военном небе, после того, как Вера ушла из института в армию.
…Всю ночь сидит она над книгой, то, отрываясь и всматриваясь в темное окно, то снова наклоняясь над страницами. И за окном, и над гладким листом бумаги мелькают тревожные тени, слышится гул бомбежки, пламя мечется на ветру, сжирая все живое…
Таисия Александровна едет в Москву, в гости. Она видит там почти всех оставшихся в живых однополчан Веры, и слезы текут и текут по ее лицу… Оттого, что слишком далек день, когда они с Верой впервые вышли во двор своей школы уже не учениками, а взрослыми людьми. У каждой в руках было свидетельство об окончании десятого класса, а небо над головой стояло такое бескрайнее, такое легкое…
Оттого, что вдруг вспомнилось: когда их привезли, Таню и Веру, мертвых, обожженных, лишь по орденам можно было узнать, где кто… Восемьсот тринадцатый боевой вылет… Хрупкие крылья самолетика производства 1942 года, лай зениток, польская зеленая, утопающая в летних травах земля и две девочки…
И вот та сторона школьной жизни, которая сухо называется внеклассной, в семнадцатой, в поселке Войково, наполнилась особым содержанием. Школе присвоили имя Веры Белик. В этот день в Керчь приехали отец и мать Веры и Лариса Николаевна Литвинова…
Через некоторое время ребята решили собрать деньги на памятник. Они не очень представляли себе реально размер суммы и то, каким должен быть этот памятник. Но им нравилось, что они сами увековечат и что вот тут, на привычном школьном дворе, будет стоять их Героиня, та, на которую они имеют прав больше, чем кто бы то ни было, хоть ищи по всем школам Союза.
И вот она действительно стоит. Днем мимо нее пробегают совсем еще маленькие и проходят совсем почти взрослые. Для одних она, как из сказки, сплошь населенной чудесами. Другие, приглядываясь, ищут истоки мужества…
Днем над ее бронзовой головой в летном шлеме — огромное и приветливое небо. Днем она ведет себя, как все в ее положении, олицетворяет подвиг, напоминает…
А ночью… А ночью бьется пламя Вечного огня над Митридатом. Ночью ей хочется встать на цыпочки или, еще лучше, оторвать тяжелые ноги от пьедестала, разбежаться и вдруг, как раньше, пролететь над своим городом…
Теперь бы ей не пришлось опасаться, и можно было бы, сняв сапоги, походить по мокрому песку Эльтигена, удивиться домам Аршинцева, прислушаться к ночному бормотанью Камыш-Буруна…
Теперь бы ей не пришлось опасаться, но бронза не пускает. И она остается стоять, только чуть-чуть поводит головой, чтоб увидеть, как можно больше из той жизни, за которую умерла. Серебряный свет звезд легко лежит на высоких скулах, а косы под шлемом, наверное, заплетены «корзиночкой», как теперь уже никто не носит…
Флаги над Севастополем
Из всех рассказов Михаила Федоровича Самойленко запомнился мне еще рассказ о том, как стояли они, партизаны Южного соединения, по-над шоссе возле Бахчисарая и плакали: такая техника шла на Севастополь в апреле сорок четвертого и такая молодая сила…
А недавно, перечитывая газеты того времени, в корреспонденции Аркадия Первенцева я нашла: "Жители Крыма говорят: к нам пришла какая-то новая армия. Все молодые, здоровые, веселые. Все на машинах. Много разной техники, которой мы не видели у немцев".
Это было общее чувство: не та армия, что отступала по тем же дорогам, мимо тех же крылечек. Но главное заключалось в том, что армия была как бы именно та же — Приморская. Во всяком случае, она несла прежнее вдохновляющее имя — Приморская. Вернее, Отдельная Приморская, образованная осенью сорок третьего из частей 10-й и 56-й армий, высадившихся десантом под Керчью. То есть это Отдельная Приморская армия в числе других пятьдесят первой и второй гвардейской — шла на Севастополь. Она шла на Севастополь через разбитую, обшарпанную Алушту, мимо цветущих садов, мимо дома, где жили мы до войны и в начале войны, и народ густо стоял вдоль обочины, ловя прямые, не виноватые взгляды. И наша родственница, одна оставшаяся в том алуштинском доме, тоже стояла, и тоже у нее, как она рассказывала, было чувство — другая армия. Но она ведь и была другая — наступающая.
А потом у нее в комнате, прямо на полу, завалились спать четверо сморенных усталостью и весной лейтенантов. И еще с ними пришел сержант по фамилии Христенко. Фамилию сержанта или старшины тетя запомнила, потому что это был украинский вариант нашей. Сержант мягко ходил по комнате и по двору на низких сильных ногах, все никак не мог примоститься, успокоиться, отдаться сну. На то у него оказались свои основания: ему предстояло подняться по этой дороге во второй раз, и сейчас его лихорадила необходимость разделить с кем-то это чувство: вернулся!
Тетя моя, слушая, угощала сержанта узваром из шиповника, в который он бухнул сахар с такой бесшабашной щедростью, что это же был жест скорее символический. И вдруг среди рассказа о том, как он не мог дождаться этого часа, сержант вскочил из-за стола, кинулся к своему вещмешку и вытащил оттуда что-то непонятное.
— Вот, для полковника собираю. Он интересуется.
Тут тетя наклонилась и увидела: на столе лежала стопка нарукавных нашивок с изображением Крымского полуострова. Такие нашивки носили немцы, когда-то осаждавшие Севастополь.
— Мало попадается, — качнул головой между тем сержант. — Не то сами срывают, не то дразнят, не то успели смотаться.
Потом они еще посидели, порассуждали, каких, мол, только напрасных слов ни придумывают фрицы, чтоб поприглядней выставить свой откровенный драп: то они, мол, сокращают линии фронта, то занимают эластичную оборону, то отрываются от противника.
— Ну, ничего. Дальше моря не оторвутся, встретимся, — сказал сержант, и тетя увидела: у него есть к ней какая-то просьба.
Просьба оказалась простая: сержанту нужен был кусок красной материи. Но материю всю давным-давно тетя выменяла на кукурузную муку, так что ни белой, ни красной, ни голубой… Для полной убедительности она распахнула шкаф, и сержант упер взгляд в его нищенскую пустоту.
— Мне такой, чтоб на солнце играла, — уточнил он при этом безо всякой надежды. — Хочу водрузить.
Тетя и тут не поняла, зачем ему красная материя. Потому, наверное, не поняла, что любое знамя, флаг, флажок представлялось ей строго официальным, и чтоб так, от себя, можно было бы их водружать — это до нее медленно доходило.
А когда дошло, она запустила руку поглубже за старые простыни и развернула перед сержантом шелковый красный платок с кистями. По какому случаю в доме уцелела эта нарядная вещь? Единственная нарядная вещь среди лохмотьев? Не знаю — по какому, но сержант принял ее на ладони и посмотрел умоляюще…
Тетя кивнула и тут же стала беспокоиться: а древко? Однако сержант усмехнулся: какое древко? Если повезет дойти, мамаша, соображу, мол, к чему прицепить, а пока — спасибо.
Тут сержант опять кинулся к вещмешку, выгрузил оттуда хлеб, какие-то концентраты в вощеной бумаге, понес к столу, но потом раздумал: примостил возле печки на табуретку, а на стол торжественно поставил большой, полевой, цейсовский бинокль — недавний трофей.
— Жалко, горки заслоняют, а то б в эту пушку и штурм разглядели…
…Горки действительно заслонили, но штурм был хорошо слышен и в Алуште и в степном Крыму, где я жила в то время. До двухсот пятидесяти наших орудий и минометов приходилось на каждый километр главного направления. И снарядов навезли вдоволь, и нетерпение подгоняло. Севастополь был святыня, а не обычный очередной город, в который предстояло войти. И это надо понять перед тем как удивляться: фашисты брали его 250 дней, а мы вернули за 8, причем штурм ключевой позиции — неприступной Сапун-горы — начался и закончился в один день!
Хотя все-таки и поняв, удивляешься, в особенности, когда перечитываешь приказы немецкого командования. Например, такой: "Нам представляется возможность обескровить на севастопольском плацдарме превосходящие силы русских. Я требую, чтобы все солдаты оборонялись до последнего. Плацдарм на всю глубину сильно оборудован… Никому из нас не должна даже прийти мысль об отходе с этих позиций… Фюрер дал нам достаточно боеприпасов, самолетов, вооружения и подкреплений".