Сто суток войны — страница 45 из 103

— Переправили артиллерию? — переспросил Николаев и усмехнулся. — У тебя там были впереди орудия? — спросил он у комиссара полка.

— Были два противотанковых орудия, — с готовностью ответил комиссар.

— Вот из них немцы и стреляли, из твоих орудий, — зло и убежденно сказал Николаев. — Незачем было им, немцам, сюда свои орудия переправлять, когда на этой стороне можно наши взять.

И в этих его словах была такая яростная и горькая ирония глубоко страдающего человека, что мне стало не по себе.

Мы доехали до пионерского лагеря и вылезли из машины. По-прежнему тихо, ни одного выстрела. Дальше — совершенно открытая местность. Только в километре виднелись две какие-то халупы и несколько деревьев. Пионерлагерь был основательно разрушен предрассветным огнем нашей морской батареи. Сойдя с полуторки, мы стали осматривать это место, где, по словам политрука батареи, ночью были немцы.

Через несколько минут мы действительно наткнулись на один мотоцикл, потом на другой, потом еще на несколько разбитых мотоциклов с колясками. Тут же лежали трупы немцев, так же как и мотоциклы, сильно изуродованные крупными осколками тяжелых снарядов. Рядом валялась требуха: носильные вещи, безделушки, видимо, взятые на память о России. Все это было разворочено и рассыпано по земле. Тут же валялось и другое, уже не трофейное, а немецкое барахло, в том числе несколько номеров «Фелькише беобахтер». В одном из них я увидел фотографии Кириллова и Понеделина — тех самых, приказ об измене которых я месяц назад вез с собой из штаба Южного фронта в Одессу. У них были сытые наглые физиономии. Одетые в полную форму, они стояли среди немецких офицеров.

Мы стали осматривать дома пионерлагеря. В одном из них сени были совершенно разворочены прямым попаданием снаряда. В углу сеней стояла кадка; в ней солились большие куски свинины. Кадка была тоже разбита, и огромные розовые куски мяса были разбросаны на полу. А рядом, привалясь к обломкам кадки, полусидел мертвый обер-лейтенант. У него было совершенно целое лицо, бледное и красивое, с пепельными волосами, и совершенно распахнутые настежь живот и грудь, словно они были разрезаны ножом на вскрытии.

Оставив лагерь, мы в полной тишине проехали еще километр, отделявший нас от последней купы деревьев с двумя домиками. Здесь мы окончательно слезли с полуторки. Анощенко просила ехать с ней и дальше, но Николаев, улыбнувшись, потому что не улыбаться, разговаривая с ней, было невозможно, приказал ей ехать обратно в пионерлагерь и ждать там нашего возвращения.

Полуторка уехала, а мы остались.

В двухстах метрах от домиков шла линия окопов, в которых, по словам комиссара полка, сидел один из взводов их передовой роты. Мы пошли к этим окопам. Голая земля с редкой травой, песчаная, осыпающаяся под ногами. Море справа — в ста метрах, слева — километрах в полутора. Хотя солнца не было, день был душный, море казалось серым и слегка шумело.

Через несколько минут мы дошли до окопов, на всякий случай взяв на изготовку винтовки, хотя мне лично казалось, что немцев на косе сейчас нет и что вообще мы идем по какой-то пустыне.

Воспоминание об этих окопах и о том, как мы их увидели, связано у меня с тяжелым чувством. Это чувство страха, которое рождается у человека, когда он попадает куда-то, где все мертвы и нет никого, кто бы мог рассказать о том, что здесь произошло. Все мертвые, все молчат — остается только догадываться.

Очевидно, в этих окопах находилось человек пятьдесят, судя по количеству разбросанных кругом противогазов, гранат и винтовок. Но трупов было гораздо меньше — около десятка. В самих окопах ни одного трупа — все на открытом месте.

Николаев стоял над окопами и внимательно разглядывал все подробности. Должно быть, ему хотелось восстановить картину боя по тому, как лежали винтовки, где лежали убитые, как были брошены противогазы и холщовые мешки с гранатами. Осмотрев все это, он молча походил по краю окопов, потом оглянулся назад. Грузовиков с красноармейцами еще не было.

Он повернулся ко мне и, показывая на мертвых, тихо сказал:

— Не вижу, чтобы хоть один дрался. Если бы дрались — были бы в окопах. Побежали! Одних перебили, как кур, а других забрали с собой в плен. Высадились, перебили и забрали, — повторил он со злобой и сжал пальцы так, что они побелели. Он был безжалостен к мертвым, и в то же время в нем жила такая горькая обида за нелепую смерть всех этих людей, что, казалось, он готов был заплакать.

— А немцев было немного, наверно, втрое меньше, чем их. Высадились, постреляли, а наши, конечно, побежали. Кого убили, кого в плен — и все в порядке, — говорил Николаев с тем особенным раздражительным самобичеванием, которое есть в русской натуре.

Возле одного из окопов мы нашли лейтенанта. Он лежал навзничь. Карманы у него были вывернуты. Мальчишеское лицо откинуто назад, и глаза глядели прямо вверх, в небо.

— Кто это? — спросил Николаев комиссара полка. — Командир роты?

— Не знаю, — сказал комиссар.

И я лишний раз вспомнил об одной из наших больших бед — о том, что у нас часто, когда убивают командиров, никто не знает даже фамилий этих убитых.

— Мелехов, — сказал Николаев, — посмотрите, какое у него ранение, пулевое или штыком?

Мелехов нагнулся, приподнял на покойнике заскорузлую от крови рубашку, взглянул и, подняв голову, сказал:

— Штыком.

— Вот этот дрался, — сказал Николаев, еще раз поглядев на мертвого. И повторил задумчиво: — Возможно, он дрался.

Видимо, ему очень хотелось, чтобы кто-то тут прошедшей страшной ночью дрался, чтобы хоть кто-то убивал здесь немцев. Он приказал посмотреть, нет ли где-нибудь в окопах или вокруг них немецких трупов. Их не оказалось.

— Или утащили с собой, — сказал он, — или не было. Может, и так. Паника, паника. Что с нами делает паника! Сами себя люди не узнают.

Мы прошли еще сотню шагов. На песчаной отмели лежали еще три трупа. Вместе лежали двое, их признал комиссар полка, — санинструктор и политрук роты. Должно быть, санинструктор полз, таща на себе политрука, у которого были перебиты, наверно, автоматной очередью обе ноги. Так их и убили, одного на другом, когда они ползли. А рядом лежал третий труп — совершенно голый. На нем были только красноармейские ботинки. Совершенно голый и весь черный, обугленный, кожа от жары кое-где лопнула, а в других местах натянулась, как на барабане. Первая мысль была, что немцы раздели его и сожгли, но потом я понял, что его не раздели — одежда горела на нем.

— Сними, — сказал Николаев, — Сними, как сожгли человека.

Я снял. Николаев сказал:

— Вообще они жгут, но в данном случае — не думаю. Некогда им было это ночью устраивать, скорей всего на свой же «ка-эс» упал и сгорел.

К этому времени и те бойцы, что доехали до пионерлагеря на грузовиках, и те, что добирались до него пешком, стали группками подходить к нам. Увидев, что рота подходит, Николаев послал налево одного из политработников и лейтенанта, а сам вместе с нами пошел дальше правой стороной косы.

Метров через восемьсот, все еще в полной тишине, мы обнаружили два сорокапятимиллиметровых орудия, повернутые дулами против нас. Замки у них были разбиты.

— Ваши пушки? — спросил Николаев у комиссара полка и, не дожидаясь ответа, добавил: — Вот из них немцы и стреляли. А потом отошли и взорвали.

Около пушек было отрыто несколько окопчиков в четверть человеческого роста.

— Готовили, готовили оборону, — сказал Николаев, — а окопчики лень было вырыть. Ну что ж, как, идут? — оглянулся он назад.

Рота подходила. Слева она была уже на одном уровне с нами, справа приближалась к нам. Когда первые бойцы поравнялись с нами, Николаев сказал:

— Ну, пойдем.

Мы пошли впереди бойцов. Теперь до конца Арабатской стрелки, до передних линий наших окопов, оставалось, наверно, километра полтора.

Едва мы двинулись, как немцы сразу открыли по Стрелке минометный огонь. Это так внезапно нарушило странную тишину этого утра, к которой мы уже привыкли, что мы бросились на землю не только от чувства самосохранения, но и от неожиданности. Этот первый залп был самым страшным. Мины легли совершенно точно перед нами, целой полосой, близко, так что нас обдало землей. Должно быть, немцы давно заметили нашу группу и точно прицелились, тем более что оставшиеся в полусотне метров за нами орудия были прекрасным ориентиром.

Николаев быстро встал, отряхнулся и, не оборачиваясь, пошел вперед. Слева и справа от нас цепь тоже довольно быстро шла вперед. Все следующие восемьсот метров мы шли под минометным огнем.

Трудно даже восстановить то чувство, которое владело мной тогда. Во-первых, мне было страшно. Во-вторых, я думал, что вечером должен вернуться, и я буду уже не здесь, и уже не будет этих мин — я буду в Симферополе. Все мои мысли не шли дальше этого вечера; он казался мне ближайшей целью моего существования. А третье чувство было желание поскорей дойти до окопов, которые, как я знал, были впереди. Я не знал, есть ли там немцы или нет, но мне казалось: только бы дойти туда, перейти это открытое место!

Мысль о том, что там, в окопах, немцы и что нам придется с ними столкнуться лицом к лицу, не вселяла никакого страха. Я боялся только этих рвущихся все время мин.

Рота была в первый раз в бою, под огнем, и все больше бойцов ложились и дальше двигались только ползком или просто лежали, не вставая, прижавшись лицом к земле. Мне было так страшно, что, может быть, и я поступил бы так же, если бы не Николаев. Первый раз он лег от неожиданности на землю так же, как и все мы, но теперь безостановочно шел, не пригибаясь даже при сравнительно близких разрывах. Шел с таким видом, такой походкой, что, казалось, идти вот так же, как и он, — это единственное, что возможно сейчас делать. Он шел зигзагами вдоль цепи, то влево, то вправо, мимо упавших и прижавшихся к земле людей. Он неторопливо нагибался, толкал бойца в плечо и говорил:

— Землячок, а землячок. Землячок! — и толкал сильней.

Тот поднимал голову.