Я смотрю на Гуань. Затем перевожу взгляд на Большую Ма. Я думаю о том, что сказала Ду Лили. Кому и чему мне верить? Мысли путаются, я словно во сне, где логические нити между предложениями рвутся. Может быть, Ду Лили моложе Гуань. А может, ей семьдесят восемь. Может быть, призрак Большой Ма здесь. Может быть, нет. Все эти вещи истинны и ложны, инь и ян. Какое это имеет значение?
Будь практичной, приказываю я себе. Если лягушки едят насекомых, утки едят лягушек, а рис созревает дважды в год, зачем сомневаться в мире, в котором они живут?
8Целый год без паводка
И правда, надо ли ставить под сомнение их мир? Я ведь не китаянка, в отличие от Гуань. Для меня инь и ян никогда не пересекаются. Я не могу принять две противоречивые версии как единую правду.
Когда мы с Гуань возвращаемся в дом Большой Ма, я тихонько спрашиваю:
– А как умерла дочь Ду Лили?
– О, это очень печальная история, – отвечает Гуань на китайском. – Ты вряд ли захочешь слушать.
Дальше мы идем в молчании. Я понимаю, что сестра ждет, чтобы я снова спросила ее, поэтому наконец говорю:
– Рассказывай.
Гуань останавливается и, посмотрев на меня, спрашивает:
– А ты не испугаешься?
Я трясу головой, а сама думаю: как я, черт побери, могу заранее знать, испугаюсь я или нет?!
Когда Гуань начинает говорить, я дрожу, и не от холода.
Ее звали Пампушкой, и нам было по пять лет, когда она утонула. Она была одного со мной роста, но тихоня, а моя тетя постоянно жаловалась, что я болтаю не затыкаясь.
– Если скажешь еще хоть слово, – предупреждала Большая Ма, – я тебя выгоню. Я никогда не обещала твоей матери, что оставлю тебя у себя.
Я тогда была очень тощей, а потому меня прозвали Лепешкой, по-китайски – Баобин. У меня на коленках и локтях вечно красовались ссадины. А Пампушка была пухленькой, руки и ноги в складочках, как у баоцзы с начинкой, приготовленного на пару. Ее на дороге нашла Ду Юнь, так тогда звали Ду Лили. Это Большая Ма дала Пампушке имя Лили, потому что когда она впервые попала в нашу деревню, то повторяла один-единственный слог «лили-лили-лили», словно трели иволги. Лили-лили-лили – вот что вылетало из ее маленького красного рта, как будто она только что надкусила хурму, ожидала чего-то сладкого, а получила горькое. Пампушка смотрела на мир, как птенец, выпучив черные глаза в ожидании опасности.
Никто, кроме меня, не знал, почему она такая, потому что Ду Лили никогда не говорила, по крайней мере словами. Но вечером, когда свет ламп плясал на потолке и стенах, ее маленькие белые ручки говорили лучше всяких слов. Они двигались вместе с тенями, парили, словно бледные птицы в облаках. Большая Ма смотрела и качала головой: ай-я, как странно, как странно. Ду Юнь смеялась, словно идиотка, попавшая на спектакль. Только я поняла рассказ Пампушки. Я поняла, что ее руки не от мира сего. Понимаешь, я тогда еще не сильно удалилась от своей прошлой жизни и вспомнила, что когда-то была духом, покинувшим эту землю в теле птицы.
В лицо Ду Юнь все в деревне улыбались и дразнили: «Эта твоя Пампушка странноватая». Но за пределами двора они шептали гнилые слова, которые перелетали через стену и попадали мне в уши.
– Эта девчонка настолько избалована, что у нее крыша поехала, – сказал наш сосед по фамилии У.
– У нее наверняка родители из буржуазии. Ду Юнь надо почаще бить ее, по крайней мере три раза в день, – говорил второй.
– Она одержима.
– Мертвый японский летчик упал с неба и застрял в ее теле. Поэтому она не может говорить по-китайски, только хрюкает и машет руками, как подбитый самолет.
– Да она просто дурочка, – заявил еще один сосед. – У нее голова пустая, как тыква.
Но, по мнению Ду Юнь, Пампушка не говорила, потому что Ду Юнь общалась со всеми за нее. Мать всегда знает, что лучше для дочери, говорила она, не так ли? Что ей следует есть, что думать и чувствовать. Что касается рук Пампушки, танцующих с тенями, то это лишнее доказательство, как однажды заявила Ду Юнь, того, что ее предки были придворными дамами.
Большая Ма хмыкнула:
– Васа! Так у девчонки контрреволюционные руки, руки, которые когда-нибудь отрубят. Лучше бы она научилась зажимать одним пальцем ноздрю и сморкаться в ладонь.
Только одна черта Пампушки огорчила Ду Юнь. Девочка ненавидела лягушек. Лягушек сочно-зеленого цвета размером с ее кулак.
В сумерках, когда слышно было, как они кряхтят, будто призрачные ворота, Большая Ма и Ду Юнь хватали ведра и шли по залитым водой полям. Лягушки, затаив дыхание, пытались спастись молчанием. Но вскоре они уже не могли больше сдерживать свои желания и квакали еще громче, чем прежде, чтобы любовь нашла их.
– Кто вообще может полюбить этих тварей? – шутила Ду Юнь.
А Большая Ма всегда отвечала:
– Я, но уже зажаренных!
Они с легкостью ловили этих любвеобильных созданий, складывали их в ведра, блестящие в свете восходящей луны.
К утру Большая Ма и Ду Юнь стояли у дороги и кричали:
– Лягушки! Только что пойманные лягушки! Десяток за юань!
В это время мы с Пампушкой сидели на перевернутых ведрах, подперев подбородки ладонями, не шевелясь и просто чувствуя, как восходит солнце, как оно греет с одного бока щеку, руку, ногу…
Сколько бы ни было покупателей, Большая Ма и Ду Юнь всегда оставляли не менее дюжины лягушек нам самим пообедать. Ближе к полудню мы плелись домой, неся семь пустых ведер и одно наполовину полное. На кухне во дворе Большая Ма разводила огонь. Ду Юнь хватала лягушку из ведра, а Пампушка в ужасе пряталась за моей спиной. Я чувствовала, как ее грудь вздымается вверх и вниз, судорожно двигается, как лягушка, которая извивается всем телом в руке Ду Юнь, раздувая горло.
– Смотрите внимательно и учитесь! – говорила нам с Пампушкой Ду Юнь. – Это лучший способ приготовить лягушку.
Она переворачивала лягушку на спину, быстро засовывала острый конец ножниц ей в задний проход и молниеносным движением делала разрез до самого горла. Затем ее большой палец погружался в щель, и одним быстрым рывком наружу выскальзывали кишки, полные комаров и серебристо-голубых мух. Еще одним рывком она снимала с лягушки кожу в направлении от головы к нижним лапам, и та оставалась висеть на пальце Ду Юнь, как помятый костюм древнего воина. Затем она разрубала лягушку на куски, выкидывая голову. Пока Ду Юнь очищала этих лягушек, одну за другой, Пампушка закусывала кулак, словно это был мешок с песком, не дающий реке выйти из берегов. Так что крик не вырывался наружу. Ду Юнь видела страдание на лице Пампушки и нараспев произносила самым нежным тоном:
– Детка, подожди еще чуть-чуть. Мамочка скоро тебя накормит.
Только я знала, какие слова застряли во рту Пампушки. В ее взгляде я читала то, что ей довелось когда-то увидеть так ясно, как будто ее воспоминания стали моими. Ее мать и отца убили, освежевав, отделив их кожу от плоти. А Пампушка наблюдала за происходящим с ветки, спрятавшись высоко на дереве, куда ее посадил отец. Рядом истошно кричала иволга, отгоняя Пампушку от гнезда. Но Пампушка не издала ни звука, ни крика, ни даже всхлипа, потому что пообещала матери молчать. Вот почему Пампушка не говорила. Она обещала матери.
Через двенадцать минут двенадцать разделанных лягушек и их шкурки уже шкварчали на сковороде в раскаленном масле, масло было таким горячим, что лапки так и норовили выпрыгнуть наружу, и Ду Юнь ловила их свободной рукой, не переставая помешивать. Вот так замечательно она умела готовить лягушек!
Но у Пампушки не было аппетита, чтобы оценить мастерство приемной матери. В тусклом свете она наблюдала, как мы жадно вгрызаемся в этих вкуснейших созданий, отрывая крошечные кусочки мяса от малюсеньких, словно иглы вышивальщиц, косточек. Вкуснее всего были жареные шкурки, мягкие и ароматные. После шкурок мне больше всего нравились хрустящие и упругие косточки.
Ду Юнь часто отрывалась от еды и звала свою приемную дочь:
– Не капризничай, золотце, иди покушай.
Но Пампушка продолжала размахивать в воздухе руками, паря вместе с тенями. Ду Юнь расстраивалась из-за того, что дочь не пробовала ее коронное блюдо. Вы бы видели лицо Ду Юнь – столько любви к сиротке, которую она нашла на дороге. И я знаю, что Пампушка пыталась полюбить Ду Юнь остатками сердца. Она ходила по деревне хвостиком за Ду Юнь, тянула к новой матери ручонку. Но в те ночи, когда квакали лягушки, когда Ду Юнь хватала свои ведра, Пампушка забивалась в угол, съеживалась и пела: лили-лили-лили.
Вот какой я помню Пампушку. Мы с ней дружили. Жили в одном доме. Спали в одной кровати. Мы были как сестренки. Без слов мы понимали, что чувствует другая. В таком юном возрасте мы узнали о печали, и не только о своей. Мы обе узнали о печали мира. Я потеряла свою семью. Она потеряла свою.
Год, когда Ду Юнь подобрала Пампушку на дороге, выдался странным. Река не разливалась. Раньше в нашей деревне очень часто лил дождь и хотя бы раз случался паводок. Внезапно бурные потоки проносились по нашим домам, смывая с полов насекомых и крыс, а заодно тапочки и табуретки, а затем выплевывали все это в поля. Но в год появления Пампушки паводка не случилось, хотя дождей было достаточно для посевов и появления лягушек. Деревенские начали перешептываться: «Это с чего вдруг нам так повезло?! Может быть, все дело в девочке, которую Ду Юнь нашла на дороге? Наверняка причина в ней!»
На следующий год дождя не было. Во всех деревнях, окружающих нашу, шли дожди, как обычно: сильные, мелкие, затяжные, короткие. А у нас нет. Не хватало дождя для весенней обработки почвы. Для летнего урожая. Для осенней посадки. Нет дождя – нет урожая. Нет воды, чтобы сварить рис, который больше не растет, нет мякины, чтобы кормить свиней. Рисовые поля засохли и напоминали корку на каше, а сверху валялись сухие, как веточки, лягушки. Насекомые выбрались из растрескавшейся земли. Утки умерли и засохли, мы их съели, но там есть было особо нечего: кожа да кости. Когда мы слишком долго смотрели на горные вершины, то голодные глаза видели сладкий картофель с лопнувшей кожурой. Год выдался ужасный, и односельчане всё валили на Пампушку.