Мне никто еще не говорил, что я могу выбрать профессию по своему вкусу. Программирование, художественное оформление, графический дизайн – этим, в принципе, исчерпывались мои шансы, и я представлял себя с закатанными рукавами перед чертежной доской в проектном бюро, где не повернуться от чертежных досок; что должно появиться на листе ватмана, мне было неведомо, однако хотелось верить, что меня ждет художественно-техническое творчество: цанговый карандаш, тушевка, то-се. Но в июне с этой мыслью пришлось распрощаться. Теперь при попытке заглянуть дальше сентября меня снова охватывал страх от перспективы плыть по течению или до скончания века сидеть на диване рядом с отцом, поставив на колени пасту «Мадрас», включив лэптоп и просматривая списки вакансий. Что же до реализации моих талантов, я был волен упражняться в штриховке, играть в «Дум» или доводить до совершенства свой загар. Касаться этой темы не стоило.
– Так почему бы тебе не пойти в актрисы, если у тебя так здорово получается?
– Спасибо, конечно. – Пожав плечами, она убрала за ухо прядь волос. – Вся штука в том, что я только здесь – Джульетта, а на других сценах мне светит играть в лучшем случае девок и молочниц. Когда-то у нас был учитель английского, который всячески меня поддерживал, вообрази: реальный наставник, мистер Чипс или как-то так. Мы с ним готовились к школьным конкурсам, репетировали стихи, шекспировские монологи, и он сказал буквально следующее: что у меня милое, прелестное личико, но из-за детской пухлости за ним ничего не разглядеть.
– Но ты совсем не толстая.
– Как видно, для профессиональной актрисы я слишком толстая.
– Это неправда.
– А ты много знаешь толстых актрис?
– Нет, но ты такая…
За долю секунды прошерстив свой словарь, я забраковал определение «прекрасная» как слишком сильное, «симпатичная» – как слишком банальное, «суперская» – как слишком развязное. «Хорошенькая»? Чересчур манерно. «Привлекательная»? Чересчур откровенно.
– Чудесная, – выдавил я – и усомнился в правильности такого выбора, когда это слово еще не слетело с языка. Оно у меня прозвучало как «чудестная», с буквой «т».
– Ну-ну, – сказала она. – Что ж, тогда ладно.
А может, грамотнее было употребить краткую форму: «чудесна»? Трехсложную?
– Итак, расскажи: как ты видишь свое будущее?
Момент был упущен. Я отвлекся и прошляпил возможность задать вопрос.
– Планируешь связать свою жизнь со сценой или… – она не договорила: на нее накатил приступ смеха.
– Ужалила, – сказал я.
– Знаю. Прости.
– Мне казалось, я неплохо себя проявил.
– Конечно, очень даже неплохо! Извини, пожалуйста.
– И потом, сегодня для меня была только первая читка.
– В самом деле? Тогда это просто блеск.
– Ну, блеск не блеск, но я старался уйти от штампов.
– Это твой самостоятельный выбор.
– Вот именно: я хочу, чтобы мой персонаж делал паузы между словами. Как будто он перенес тяжелую травму.
– Головы.
– Да, такая у него… как это называется?
– Предыстория?
– Предыстория. Его… ну, не знаю… ударила копытом лошадь Тибальта.
– Смелая, новаторская трактовка.
– Надеюсь. – (Не пряча улыбок, мы шли дальше.) – После читки ко мне подошел Майлз и говорит: «Ты ведь не собираешься произносить свои реплики в такой манере?»
Она рассмеялась:
– Я это поняла. Когда ты читал, я за ним наблюдала – он реально бесился. Как будто хотел сказать: «Я не обязан работать с таким партнером!»
– Да он просто обзавидовался.
– Столкнувшись со свежим дарованием.
– Столкнувшись со свежим, самобытным дарованием.
– Ага, такое отторжение бывает у тех актеров, которые впервые видят Марлона Брандо.
– Точно. Ничего плохого, просто кое-что новое, а это не всякий может пережить.
– Ты еще неопытен.
– Вот именно. Слишком неопытен.
– Это опасно.
– Слишком опасно.
Шедшая впереди толпа остановилась: все дожидались нас.
– Так вот, – сказал я, – из-за моей неопытности…
– Продолжай.
– А можно не продолжать?
Она ощутимо ткнула меня в плечо:
– Нельзя! Начал – договаривай.
– …все это теряет смысл!
– С чего ты взял?
– Ничего у меня не получается!
– Ты научишься, с каждым разом будет получаться все лучше, сегодня была только первая читка.
– Не в том дело. Просто я сам не понимаю, что говорю. Если честно, пьесы – это не мое.
Она засмеялась:
– Ой уж прямо! Тогда почему ты вернулся?
– А то ты не знаешь! Сама же меня завлекла!
Некоторое время мы шли в молчании, глядя прямо перед собой. Потом она толкнула меня локтем, а когда я повернулся, спрятала глаза, но не настолько быстро, чтобы от меня укрылась ее улыбка.
– Не завлекла, а поманила.
– Без разницы.
– Причем ничего не обещала.
– Обещала.
– Я только сказала, что подумаю. И действительно подумаю – на этой неделе, во время репетиций. – (Запрокинув голову, я издал стон.) – Ладно, давай тогда так: в обеденный перерыв мы будем вдвоем уходить в какое-нибудь тихое место и в течение часа проговаривать пьесу строчку за строчкой.
– Ты собираешься меня учить? – спросил я.
– Угу. Нам обоим будет страшно неловко.
Я вновь застонал. Мне вовсе не хотелось, чтобы кто-нибудь опять компостировал мне мозги, а тем более ровесница, особенно та, на которую я запал, но…
– Доверься мне, я отличная училка. Строгая, но справедливая. Не сомневайся. Скучно не будет. И потом, кто еще сможет сыграть эту роль так, как ты?
– Пожалуй, тут ты права.
– Ты нам нужен. Это показывает, что мы доведены до крайности.
Мы уже очутились в конце переулка. На автобусной остановке, глазея на нас, топталась вся труппа.
– Прости, у меня такое ощущение, что я все время говорю о себе. Завтра – твоя очередь.
– Там видно будет.
– Завтра – непременно, – сказала она.
– До скорого! – выкрикнула Хелен.
– До завтра! – подхватил Алекс.
– Увидимся, Чарли, – сказал Джордж.
– До завтра, – повторили Кит, Колин и Люси, а я сел на велосипед и, спиной чувствуя их взгляды, подумал: «Да, влип».
Но до выходных потерплю.
Шпаги
До той поры мое знакомство с театром ограничивалось ровно половиной одного утренника.
Наша розовощекая училка, мисс Райс, организовала для нас поездку в Национальный театр, на спектакль «Так поступают в свете». Тонкая игра слов и лукавое, сатирическое изображение нравов высшего общества в эпоху Реставрации – это был довольный смелый выбор для приобщения к театру оравы пятнадцатилетних олухов, но нам понравились бетонные лестницы и беговые дорожки Саут-Бэнка, а также гулкие тоннели, где мы воплями из автобуса приветствовали скейтбордистов. Такие районы как нельзя лучше подходят для игры в лазерный бой; перед тем как занять свои места в зрительном зале, мы накачались «люкозейдом» и объелись жевательным мармеладом, превратившись в кодлу из «Повелителя мух». Кассир неосмотрительно продал нам билеты в первый ряд партера, и вскоре разгорелась война, где на одной стороне выступил четвертый «F» класс, а на другой – актеры и зрители. Численное превосходство наших противников было очевидным, но труппу по рукам и ногам связывали текст и профессионализм, а потому борьба оказалась неравной, и вскоре на подмостки через «четвертую стену» полетели хрустящие шоколадные шарики, так что актерам невольно пришлось делать футбольные пасы, и каждое меткое попадание шоколадного мячика в правую кулису встречалось нашими приглушенными восторгами. Пока у нас над головами плыли остроты Конгрива, мы издевательски ржали над главным героем, и актер, явно засомневавшись в своих способностях, теперь смотрел куда-то в сторону, как завсегдатай пивнушки, решивший не ввязываться в драку.
Смутить его коллег оказалось труднее: они все же произносили свои реплики, хотя и с плохо скрываемым бешенством, даже в любовных сценах.
Да, битва затянулась – затянулась настолько, что антракт уже грезился миражом, который отступает с каждым шагом путника; актеры в отчаянии переходили на крик, а наши комментарии с мест лишались последних признаков остроумия. Зрители пожаловались в дирекцию, и мисс Райс, дождавшись антракта и еле сдерживая слезы, собрала нас вокруг себя, чтобы заявить, как ей стыдно, как мы опозорили самих себя, и наше веселье резко оборвалось. После антракта в зал почти никто не вернулся: мисс Райс уже махнула на все рукой, не желая нас больше видеть, и мы отправились шататься по Саут-Бэнку и пускать блинчики на Темзе. На обратном пути заднее сиденье автобуса больше напоминало полицейский фургон; судьба влюбленной парочки осталась для нас тайной.
Если кто-нибудь и способен заболеть театром, то у меня к этому недугу выработался стойкий иммунитет. Причиной тому было даже не лицедейство. Ведь в кино и по телевидению я охотно смотрел, как одни люди выдают себя за других, – мне было без разницы. Но все приметы, которые должны создавать особую атмосферу и уникальность театрального действа, – близость к зрителю, накал эмоций, риск провала – вызывали у меня лишь чувство неловкости. Уж слишком там все было через край, слишком оголено, неестественно.
Ну и конечно, над всеми «искусствами» витали притворство, кичливость и самомнение. Кто играл на сцене или в рок-группе, устраивал в коридоре выставку своих картин, публиковал рассказы или – боже упаси! – стихи в школьном журнале, тот выпендривался, а значит, становился легкой мишенью. Все, что возносилось на пьедестал, следовало низвергнуть, поэтому здравый смысл подсказывал, что лучше не высовываться и держать свои творческие амбиции при себе.
В первую очередь это относилось к мальчишкам. Единственной областью, в которой признавались таланты, был спорт. Там – бахвалься и заносись сколько влезет, но мои-то дарования лежали совсем в другой сфере, а может, и ни в какой. У меня проявилась единственная способность – к рисованию, точнее, к бумагомаранию, но это занятие считалось приемлемым, пока не выходило за рамки чисто технических упражнений, далеких от самовыражения. В моем натюрморте с наполовину очищенным апельсином, в крупном изображении зрачка, где отражается окно, в образе космического корабля размером с целую планету не было ровным счетом ничего лично прочувствованного: ни красоты, ни эмоций, ни самобытности – только навыки рисовальщика. Все другие виды творчества – пение, танец, сочинительство, даже декламация или болтовня на иностранном языке – считались уделом геев или выскочек, а в Мертон-Грейндж не было клейма позорнее такого сочетания. Вот почему наши школьные спектакли ставились главным образом силами девчонок, которые натягивали брюки, приклеивали усы и пытались говорить басом. В противоположность театру Елизаветинской эпохи мужское участие в школьных спектаклях, особенно по пьесам Шекспира, считалось унизительным. У Шекспира к лицедейству примешивалась поэзия, и никакие звуковые эффекты, никакие эпизоды поножовщины не могли заслонить этот факт.