Сто тысяч раз прощай — страница 62 из 75

Моей спины коснулась чья-то рука – сзади подкралась улыбающаяся во весь рот Люси.

– Давайте зажжем! – сказала она, и я положил руку на эфес – эфес шпаги!

Моей собственной шпаги – и Люси вытолкнула меня под софиты.

Маленькие звезды

Я долго хранил запись нашего выступления. Когда наутро после заключительного спектакля мы, смурные с похмелья, притащились разбирать декорации, каждому на память вручили по видеокассете, однако все понимали, что смотреть это никто не будет. Сущая пытка: три часа непрофессиональной, снятой дальним планом актерской игры, скучной и не затрагивающей зрительские чувства, вроде рождественской сценки, разыгранной чужим ребенком. «Приемлемая постановка, – объявила на следующей неделе местная „Эдвертайзер“, – с частично невразумительным стихотворным диалогом и чрезвычайно неровной актерской игрой. Франсес Фишер – соблазнительная Джульетта, Алекс Асанте подчеркивает харизматичность Меркуцио, тогда как Ромео недостает обаяния. Три звезды из пяти».

Но само участие было настолько захватывающим, что любое соперничество, любые трения отступали, когда мы погружались в эту драматургию, наблюдали за игрой остальных из-за кулис, хлопали по спине каждого отыгравшего свою сцену, как футболиста, забившего гол: молодчина, отлично, с ума сойти, юмор потрясающий!

По окончании я, как и все, бросался в чьи-то потные объятия и расточал неуемные похвалы. Мы все были умопомрачительны, и публика тоже не скупилась на одобрительные возгласы и топот, многократно вызывая нас на поклоны, отчего часть зрителей уже начинала спускаться с трибун по дребезжащим ступенькам и доставать ключи от своих авто, не дожидаясь нашего ухода со сцены.

В пятницу, конечно, не обошлось без досадной накладки. «Оружье прочь – и разум по шестам» – так прозвучала первая реплика Бенволио, после которой все пошло наперекосяк. Субботний дневной спектакль тоже не задался, и мне подумалось, что играть на сцене – это все равно как слушать любимую песню: раз, другой, третий – и в конце концов магия улетучивается без следа.

Без романтических сумерек зрелище теряло яркость и точность, получалось невыразительным и неуклюжим, сводилось к проходам через сцену перед полупустым залом. Горящий факел, зажженный в теплый августовский день, атмосферы не создает, и мы, чтобы компенсировать нехватку очарования эпизодов, начали адресовать реплики непосредственно друг другу, как туристы, которые склоняются над ущельем и кричат «ау-у-у!».

– Н-да… – сказал Джордж, наблюдая из-за кулис за игрой Полли в первой сцене появления Кормилицы, – большое мастерство.

– Такое большое, что из космоса видно, – поддержал Алекс.

Но противиться сюжету было невозможно, и я, надрывая горло во время своего последнего монолога, встретился взглядом с сестрой – та, сидя во втором ряду, подняла вверх большие пальцы, – а попутно заметил, что мама смотрит в пол и сжимает виски, как в приступе мигрени.

– Терпеть не могу дневные спектакли, – бросил Майлз с высоты своего актерского опыта. – Это как секс под яркой лампой.

И даже девственники согласились: не в бровь, а в глаз.

По завершении спектакля раздались вежливые хлопки; я поплелся к буфетному шатру и нашел там маму и Билли, чьи мрачные лица при моем приближении осветились улыбками, а мама вдобавок изобразила аплодисменты, постукивая по ладони одной руки двумя пальцами другой.

– Это было нечто, – сказала мама.

– Зачем вы пришли днем? Вечерние спектакли лучше.

– Еще лучше? Быть такого не может. Изумительно, Чарли. А ты-то как хорош!

– Ты у нас классный фехтовальщик, братишка, – поддержала Билли. – И притом разговорился – от тебя ведь годами словечка не добьешься.

– И как голос прекрасно звучит, правда? Всегда бы так.

– И подружка твоя – вполне, – отметила Билли.

– Она сыграла очень хорошо, – подхватила мама, – и сама просто красотка. Пухленькая, да, но это никому еще не мешало!

– Мам! – предостерегла Билли.

– Что же ее так вдохновило – твоя личность?

– Мама!

– Да я его подкалываю, мне можно. Кстати, грима у нее избыток. Это мое единственное замечание. Познакомишь нас?

– Только не сегодня, – сказал я. – У нас назначен разбор полетов.


Мы с Фран договорились встретиться между спектаклями – перерыв был достаточно долгим, чтобы ускользнуть сразу после утренника и через рощу, кратчайшим путем, рвануть в сторожку – куда же еще? На этот раз у нас все получилось удачнее, без лишних ритуалов, как при воссоединении после разлуки, а потом мы лежали рядом, лицом друг к другу, в прохладной полутьме.

– Только этим бы и занимался.

– Мне кажется, – сказала она, – от этого может появиться раздражение.

– Ну и пускай. Я перетерплю.

– Ты-то конечно, у тебя проблем не будет. – (Мы поцеловались.) – Давай тогда здесь и останемся. Чтобы сегодня вообще не вылезать.

– Боюсь, кто-нибудь заметит наше отсутствие. Во всяком случае, твое.

– Тебе не грустно?

– От чего?

– Сегодня – последний раз. Я как подумаю – сразу становится грустно. Столько трудов – и все вдруг… испарится. Вот увидишь: на банкете будет столько эмоций.

Мы придвинулись ближе и сплелись в плотный узел. Но почему-то по коже пробежал озноб тревоги, и мне захотелось услышать слова поддержки, но я знал, что выражать свои страхи вслух нельзя, а то они, как в фильме ужасов, превратятся в реальность. Мы продолжили разговор о спектакле: как Фран запнулась в той сцене, где думает, что убит не Тибальт, а Ромео.

– Мне полагается считать, что он умер и вместе с ним умерла любовь всей моей жизни. В этом месте я всегда представляю, что сделала бы со мной весть о смерти любимого, – я бы кричала, билась головой о стену, а вместо этого по пьесе должна сказать: «Ужель так бессердечны Небеса?» Жуткая строчка. И вообще, как ее понимать?

Но мне в голову закрался совсем другой вопрос:

– А ты о ком думаешь?

– То есть?

– В той сцене, когда ты выстраиваешь свою роль.

– Выстраиваю свою роль?

– Кого ты представляешь мертвым?

Она покосилась на меня и отвела взгляд:

– Тебя.

– Не Майлза?

– Вот еще, Майлза! Тебя.

– Значит… на сцене ты думаешь обо мне?

– В отдельных случаях.

– Чтобы себя огорчить.

– В такой формулировке как-то странно звучит.

– Как будто я умер?

– Не только. Я вспоминаю и счастливые моменты. – (Не помню: вроде бы я улыбнулся.) – Ты не особенно заносись, – продолжала она, – а то я в этой сцене начну думать про кого-нибудь другого.

– А еще в каких?

– Мы можем сменить тему?

– Хорошо. Но все же: в каких еще сценах ты думаешь обо мне, произнося свои реплики?

– Я не собираюсь тебе рассказывать! Смотри сам – и поймешь. – Мы поцеловались, а потом, чтобы выйти из тупика, она добавила: – В понедельник можешь угостить меня пресловутым кофе. Мне скоро уезжать на учебу, но время пока есть.

– Мне казалось, у нас кофейный период уже миновал, разве нет?

– Отчего же не посидеть в кафе? Темы для разговоров, согласись, еще не иссякли. Наоборот, их прибавилось. Никаких перемен не случилось – по крайней мере, к худшему. Люблю тебя.

– Я тебя тоже.

– Значит, у нас все хорошо.

Мы опять поцеловались, и она, выгнув свою изящную шею, киношным движением потянулась за своими часиками, ощупью разыскивая их на полу, далеко за спиной, и в тот миг при виде этого жеста меня толкнула к ней такая любовь, сильнее которой и быть не могло.

– Боже, ты посмотри на время – надо бежать. Ты выдержишь? Самый последний раз?

Но в раздевалках все разговоры крутились вокруг банкета. Айвор настаивал, чтобы на столах были только безалкогольные напитки, поскольку веселье отнюдь не требует алкоголя; после таких слов мы перед поднятием занавеса собрались в мужской раздевалке, где оценили свои запасы – стыренные из домашних шкафчиков остатки лимончелло, кулинарный херес, расслоившийся ликер «Адвокат», игристое красное вино – и попрятали большие и маленькие бутылки в декоративных кустарниках и живых изгородях, как белки прячут орехи перед наступлением зимы. В семь часов мы выполнили разминку и распевки, обнялись на удачу, Айвор произнес очередную напутственную речь, призывая нас выложиться по полной, – и мы начали.

В тот вечер на трибунах сидело много родителей, пресловутых родителей, чьи слабости и пороки мы только что с пылом инвентаризировали в раздевалке, и теперь, во время монолога брата Лоренцо, тайком подглядывали из-за кулис, чтобы продолжить.

– Вон они! В первый ряд уселись! – шептал Алекс. – Сколько раз им было сказано: не вздумайте садиться в первый ряд!

– Они же гордятся! – указала Фран.

– Они помирают от скуки, – отмахнулся Алекс. – Вы только посмотрите на моего папашу: в программку нос уткнул.

На соседнем месте, подавшись вперед и опустив подбородок на руку, сидел мой отец, и я наблюдал за ним всю дорогу, пока Фран вещала про «огненных коней»: он кивал – не иначе как улавливал в ее словах джазовые ритмы, а мне, да и всем нашим, не терпелось услышать полюбившиеся строки.

– Вот, сейчас, – шепнула Хелен.

На сцене Фран стояла в конусе света.

– «Дай мне его. Когда же он умрет, / Изрежь его на маленькие звезды, / И все так влюбятся в ночную твердь, / Что бросят без вниманья день и солнце».

Отец, как я заметил, усмехался, широко раскрывая глаза на каждом повороте этой идеи, – особенно, мне показалось, его зацепила мысль об изрезании на маленькие звезды, и у меня возникло такое чувство, будто я стал хранителем великой тайны.


Я тоже внес свою лепту, пробился, как землепашец, сквозь последнюю строчку моей роли – «Я жизнью отвечаю за отчет» – и ушел за кулисы: теперь мне оставалось заполнить собой пустое место в заключительной сцене. А пока можно было потолкаться вместе с другими и посмотреть финальные эпизоды, которые можно было оттуда увидеть.

– До чего хороши, а? – прошептал Алекс во время унизительного для Париса обхаживания Джульетты, а я спросил себя, заметил ли кто-нибудь еще мучения Джорджа, который целует Фран в щеку и страдает от неразделенной любви, но все равно любит.