Стоход — страница 37 из 86

Испытав все, что можно было придумать, Гриша начал играть, как попало, всеми пальцами. А убедившись, что ничего не получается, в сердцах бросил баян и, упав на траву, зарыдал. Он был как птица, которой обрубили крылья. Наплакавшись, тут же в траве и уснул. Да так до утра и проспал недалеко от поляны, которую днем пахал.

Утром, спрятав баян в кустах, он пошел домой, взял косу и сказал матери, что хочет накосить травы, чтобы спать на свежем сене. На самом же деле трава нужна ему была, чтобы незаметно принести домой баян. Не хотелось, чтоб кто-нибудь знал о его муках, о его безуспешной попытке вернуться к музыке.

* * *

Работал Гриша старательно, и через месяц его фотография висела на Доске почета лучших трактористов района. И все равно ему чего-то не хватало. Он тосковал. Был неразговорчив. И так похудел, что мать стала беспокоиться — здоров ли. Дед Конон молча присматривался к внуку да тайно вздыхал.

В клубе уже с полмесяца работал музыкальный кружок под руководством музыканта из Киева. Но Гриша ни разу не ходил туда даже посмотреть.

Наконец Конон Захарович не выдержал, пошел к Моцаку и все ему рассказал.

А вечером, когда Гриша уже был дома, к ним пришел Александр Федорович. Он привел небольшого ростом, необычно беленького, очень интеллигентного старичка. Жиденькие короткие, зачесанные назад, совершенно седые волосы. Гладко выбритое безусое лицо его было кремово-белым. И одет он был в костюм цвета молочной пенки. Только две вещи были другого цвета — бежевые туфли да оранжевый, совершенно новый кожаный футляр для скрипки. Это и был художественный руководитель районного дома культуры, организатор музыкального кружка Никодим Сергеевич Соловьев.

Грише бросилась в глаза прежде всего необычная подвижность, быстрота движений этого человека. Положив на лаву футляр, Никодим Сергеевич окинул комнату цепким взглядом, прошелся несколько раз туда-сюда. Прищурил выразительные светло-серые глаза и сказал очень живо, словно кого-то оспаривал:

— А что ж. Троим здесь не тесно! Не тесно! Только, пожалуй, немного низковато. Да, потолок низковат. Ну, хатка так же, как и мы с годами: постарела, ссутулилась, присела…

Конон Захарович ответил, что хата была когда-то действительно намного выше, а с годами вошла в землю.

Немного поговорив о том о сем, Конон Захарович ушел по каким-то неотложным делам. Оляны как раз не было дома. И Гриша остался с гостями один. Александр Федорович тут же попросил его сыграть на дудочке. Гриша не заставил себя уговаривать. Из сундука, в котором лежал баян, достал старую, потрескавшуюся, но очень звучную дудочку. Немного посидел молча и, глядя в окно, за которым уже догорало солнце, начал играть.

Он не вспоминал знакомых мелодий, а просто играл, что подсказывало настроение.

Гости сидели молча. Александр Федорович не сводил глаз с юного музыканта. А Никодим Сергеевич откинул голову и, подставив левое, видно более чуткое, ухо, закрыл глаза и так все время слушал.

Когда Гриша перестал играть и вопросительно посмотрел на Моцака, тот попросил сыграть и на баяне.

— Нет, нет! — вдруг запротестовал Никодим Сергеевич и, подбежав к юноше, взял его руку.

Он долго ощупывал расплющенный указательный палец, наконец заключил:

— На операцию полагаться нельзя. Образовался костный мозоль. Будем надеяться на другое… — Быстро открыв свой футляр, достал скрипку. — При таких данных надо испытать все! Садитесь, молодой человек! Садитесь. Теперь сыграю вам я.

И не успел еще Гриша сесть на место, Никодим Сергеевич заиграл на скрипке. Да не просто заиграл, а, казалось, первой же, басовой нотой, как волной, подхватил Гришу, поднял высоко над землей, в мир волшебных, неслыханных звуков.

Играл Никодим Сергеевич так, словно сам держал экзамен перед этим грустным, толстогубым деревенским пареньком. Старый музыкант хотел зажечь в юноше любовь к звукам царственного инструмента. И он достиг своего. Когда он окончил игру, Гриша в слезах бросился прочь из дому. Но, предвидя это, Никодим Сергеевич преградил ему путь.

— Стойте, юноша! — громко, повелительно, словно гипнотизер, сказал он. — Не баян и не дудочка… Вот ваш инструмент! — Он протянул Грише скрипку: — На нем вам не помешает играть больной палец. И это ваш, самой природой суженый вам инструмент. Я его вижу по чуткости ваших пальцев, по необычайной тонкости слуха. Берите же! Завтра приходите ко мне в клуб. — Он посмотрел на свои часы. — Во сколько вы можете?

Неумело держа в руках невесомо-легкий, с виду очень хрупкий инструмент, Гриша сказал, что кончает работу в шесть, а полседьмого уже будет в клубе.

— Нет, нет, зачем же так! Придете с работы, отдохните, поужинайте и часиков в восемь милости прошу.

Гости ушли. Но комната по-прежнему казалась полной необычайных, волшебных звуков, рожденных скрипкой. Прижимая к груди скрипку, Гриша стоял на середине комнаты, боясь пошевелиться или глубоко вздохнуть. Снова и снова в ушах его воскресала чудная, никогда до того не слышанная мелодия.

Вдруг Гриша подбежал к окну, к другому. Ни во дворе, ни возле калитки никого не было. Дрожащей от возбуждения рукой он поднял скрипку, крепко прижал подбородком деку, как это делал музыкант, правой рукой поднял смычок и, держа его одним здоровым и двумя покалеченными пальцами, начал быстро водить по струнам. Он и не пытался извлечь из незнакомого инструмента какую-то мелодию. Его радовало то, что больные пальцы служили наравне со здоровыми, что можно правой свободно держать смычок, а левой перебирать струны. Комната наполнилась громкими, хаотическими звуками, часто срывающимися на скрип, издаваемый ржавым тазом, когда его скребут ножом. А он дергал смычком все сильней, все отчаянней. Вопль истосковавшейся души, необузданная решимость выливались в этом отчаянном поступке.

— Гриша! Сынок! Что ты делаешь? — услышал он голос матери, появившейся на пороге.

Обернулся радостный, взбудораженный.

— Струны порвешь, — улыбаясь сквозь слезы, говорила мать, — то ж чужая музыка. А ты с нею так… Я встретила учителя. Какой же он человек!..

Весь понедельник Гриша работал, считая минуты. А вечером приоделся и пошел в клуб.

Первый музыкальный урок затянулся допоздна. Никодим Сергеевич был в восторге от способностей своего ученика. Впервые он встретил юношу, который так безошибочно, так жадно брал ноту. И ему хотелось в первый же вечер узнать все его возможности. Проводил он Гришу до самого дома. На прощание, пожимая руку, сказал:

— Я только через два месяца после первого урока сыграл гамму, а вы, молодой человек, сделаете это в одну неделю! Уверяю вас!

Гриша еще толком не понимал смысла слова «гамма», по радовался, что учитель так верит в его силы.

И потекли дни, полные творческих радостей, ожиданий, надежд. Именно дни, не только вечера. Музыке он учился и вечерами, когда держал в руках скрипку, и днем, когда сидел за рулем или когда шел по полю, когда слушал шум леса или дождя, шелест и позваниванье осенней листвы. Ко всему он теперь прислушивался и присматривался еще внимательнее, чем прежде. Все ему стало роднее, все его радовало, возбуждало, словно успехи в игре на скрипке открывали ему глаза на новый, неведомый, хотя и окружавший его с самого детства мир.


Конон Захарович пришел домой веселый, торжественный, как в праздник, и сразу сел в «святой угол». Впрочем, теперь этот угол был не так уж свят. Из пяти икон осталась только одна, «Георгий победоносец». А рядом с ней — Чапаев на коне, рисунок Гриши. Издавна недолюбливая Георгия победоносца, похожего на Барабака, Гриша пустил ему навстречу Чапая с острой саблей. Мать в первый день немного поворчала, но рисунок не сняла: ей было приятно, что картинка сына ярче, веселей сумрачных ликов святых.

Старательно прочистив стекло лампы, висевшей над столом, Конон Захарович зажег ее и вынул из-за пазухи газету. Смакуя каждое слово, он прочел вслух:

— «Постановление Совета Народных Комиссаров Союза ССР об осушении и освоении Полесской низменности…» — Многозначительно подняв палец, он повторил последние слова: — Освоение Полесской низменности… Ага, значит, о-своение. Ну и верно! Хватит быть ей то царской, то графской. Теперь это будет своя, мужицкая земля… Оляна, там скоро у тебя вечеря?

— Давно уже готово, я ждала, пока дочитаете.

— Э-э, тут мне хватит на целую ночь.

— Дайте Грише, он скорее прочитает.

— Э-э, не. Я ждал этого, можно сказать, все мои семьдесят лет…

Оляна поставила на стол глиняную миску с кислым молоком и, постелив рушник, положила стопку млынцив.

От горячих сытных млынцив, от «четушки», выпитой по поводу такого желанного праздника, Конон Захарович раскраснелся, раздобрел и начал рассказывать о том, как граф Жестовский пытался когда-то осушить урочище Прытыку. Три года гонял людей на шарварок. А Прытыка как была, так и осталась непроходимым болотом.

— Ты помнишь, Оляна? — добродушно говорил он. — Чи ты еще на дороге пирожки из песочка пекла, когда гоняли нас на Прытыку? За десятника был тогда старый Гиря. Все горланил: «На Пыртыку! На Пыртыку!»

— Что-то смутно припоминаю. Вы, кажись, называли ту Прытыку дорогой на тот свет.

— Во-во! Значит, помнишь, — обрадовался отец. — Помнишь.

— Ну, так я уже пастушкой была.

— Хотя правда, правда. Это ж я с твоим свекром как раз тогда и завел дружбу. Целое лето мы с ним лес рубили. Канава ж та страшенную уйму лесу пожирала! Нас было пятеро. Хлопцы подобрались дружные, здоровые, что твои дубы. Днем рубят, аж топоры звенят, а ночью песни поют, так что лес качается. А покойный Кондрат, свекор же твой, был певу-ун, певун…

Мирная, спокойная беседа за этим столом была таким редким явлением, что не только Гриша, но и сама Оляна, подперев ладонью щеку, охотно слушали. И может, впервые за всю свою вдовью жизнь Оляна никуда не спешила…

* * *

К весне Гриша выучил ноты и понемногу начал играть на скрипке и пианино. Оказалось, что расплющенный палец не мешал играть на пианино, где клавиши значительно шире, чем кнопки у гармошки. Приспособился он и на баяне, но играл на нем только на танцах. Никодим Сергеевич стал поговаривать о том, чтобы устроить Гришу учиться.