Костер уже пылал вовсю. Можно было стаскивать колья, обжигать. Но Конону Захаровичу было не до того. Он все носил и носил дрова, теперь уже не жалея даже самых хороших досок. Остановился он, лишь когда его окликнул полицай.
— Эй, техник, ты чего ж зря дрова палишь? Носи колья, обжигай.
Дед опять не спеша снял шапку, вытер лысину и ответил, что он свое дело сделал, заготовил дрова, развел костер, а остальное пусть делает кто-нибудь посильнее, помоложе.
Полицай понял, что одному этому шкарбуну и впрямь не справиться с такой затеей, и прислал мужика, который начал подносить колья и втыкать заостренным концом в огонь.
Теперь у деда Конона руки развязались. Дров он натаскал столько, что хватило бы изжарить всю полицию. Заметив, что за оградой мужики уже начали долбить мерзлую землю, копать ямки для кольев, он посоветовал угрюмому полицаю заранее разнести рулоны проволоки вдоль забора, чтобы потом быстрее шло дело.
— Ты что ж думаешь, я во двор комендатуры могу пустить целую банду? — возмутился полицай. — Вот сам и раскатывай, раз придумал.
Дед огорченно почесал в затылке и, делая вид, что берется за дело через силу, натянул вконец изодранные рукавицы и пошел в закуток, заполненный рулонами колючей проволоки. Он с трудом скрывал свою радость, что удалась еще одна задумка.
Взяв самый высокий, но не очень толстый рулон, дед покатил его в угол, в котором еще не бывал. Катить по не просохшей еще грязи было тяжело, и дед выкатил рулон на тропу, по которой ходил часовой, охранявший зарешеченные окна. Часовой крикнул было на него, куда он прет. Но Конон Захарович примирительно сказал:
— Да чего вы боитесь, пан начальник, то ж не бомба!
— Не хватало мне еще тебя бояться! — ответил полицай. — Но проваливай дальше от окон да не заглядывай в них.
Дед оставил быстро обросший грязью рулон, с трудом распрямил спину и, скривившись от боли в пояснице, сказал:
— Да тебе и самому туда не хочется попасть, не только мне. Чего ж мне завидовать на те окна?
Во время этого короткого разговора Конон Захарович все же глянул в окно и узнал прильнувшего к решетке лесника из соседней деревни. Тот делал ему какие-то знаки, что-то чертил на стекле.
Нагнувшись опять к своему колючему колесу, дед Конон глянул мимо спины застывшего на месте полицая и понял, что лесник чертит на окне стрелку вправо и вниз, будто хочет сказать, что ему, Конону Багно, нужно смотреть не в окна, а куда-то пониже.
«В подвале?!» — в холодном поту догадался Конон Захарович, невольно вспоминая сырое, словно вырытое в мерзлоте зловонное подземелье, в котором он при панах пролежал однажды целую ночь.
— Эй, чего рот разинул? — опять раздался окрик часового.
Конон Захарович, ни на что уже не обращая внимания, смотрел на чернеющее под углом дома подвальное оконце. Оно было настолько маленькое, что в него нельзя было бы даже головы просунуть. Однако старику показалось, что за оконцем мелькнула женская рука. Услышав вторичный окрик полицая, дед Конон подхватил отяжелевший от грязи рулон и, напрягая все силы, быстро покатил его дальше. А когда поравнялся с подвальным оконцем, рулон, словно бы нечаянно, вильнул вправо, к стенке и упал почти возле самого окошка. Полицай снова закричал. И по топоту тяжелых сапог слышно было, что он быстро идет к деду. Но Багно, наклонившись над злополучным рулоном, прошептал в оконце, где уже ясно видел заплаканное, позеленевшее в подземелье лицо дочери.
— Крепись, дочка!
— Тату, где Гриша? Гриша где? — отчаянно жестикулируя, видно изо всех сил, кричала Оляна.
Вдруг зеленое стеклышко звякнуло и вылетело: Оляна выбила его ударом кулака.
— Гриша? Где Гриша? — вместе с клубком пара вырвалось на вольный воздух.
— Живой. Гриша помогает… — и, оглянувшись на приближающегося полицая, дед все же успел сказать: — Гриша помогает Антону, бьет супостатов. Скоро придут на помощь. Крепись, дочка! — Подняв тяжелый рулон, дед быстро покатил его прочь.
Теперь Конон Захарович уже не обращал внимания на ругань полицая, который, конечно, заметил выбитое стекло.
Возвращаться прежним путем полицай не разрешил. Но дед Конон не очень и огорчился — главное он сделал, увидел дочь и заронил в ее сердце хоть какую-то искру надежды на будущее.
Конон Захарович надеялся растянуть работу дня на три-четыре. Но заместитель коменданта, увидев, что с обжиганием столбов дело затягивается, пригнал целую бригаду и потребовал все сделать за три часа. Деваться было некуда. Пришлось выполнять приказание. Сам дед Конон теперь работал с прохладцей. Но Левка Гиря все равно называл его техником и обо всем с ним советовался.
Когда работа была закончена и Багно собрался домой, к комендатуре подкатила черная легковая машина. Из нее молодцевато выскочил Сюсько. За ним с восторженным гомоном полицейские катили новенький, еще блестящий от смазки станковый пулемет.
Дед Конон хотел прошмыгнуть незамеченным. Но шедший за ним Левка Гиря крикнул довольным голосом:
— Вот, пан комендант, лучший работник. Настоящий техник!
— А-а-а, — с ехидненьким радушием протянул Сюсько. — Ну, Сибиряк, дочку видел? Все высмотрел? Ночью Миссюру приведешь? — И, кивнув на новенький пулемет, добавил: — Давай, давай, веди, испробуем новую машинку…
— Да шо вы, пан комендант! — сняв шапку, униженно заговорил Конон Захарович. — Я могу только просить вас, пожалейте ее. Не виновата она. Ничем она с Миссюрой не связана.
— Ничего! Мы свяжем! Одной веревкой на виселице свяжем!
А утром на седую голову деда Конона свалилась такая беда, какой еще ни у кого не бывало в этом краю ни при царе, ни при ясновельможных.
— Замуровали!
— Живьем замуровали! — с тихим ужасом повторяло в это утро все село.
Узнав, что Оляна выдавила оконце, чтоб увидеть отца, комендант Сюсько рассвирепел и приказал наглухо залить цементом единственную отдушину в подземелье.
Когда эта жуткая весть дошла до Конона Захаровича, он тут же хотел было отправиться в лес на поиски Миссюры. Но сообразил, что теперь-то полиция следит за каждым его шагом. Загоревал старый. А к вечеру слег и несколько суток метался в жару. Как тяжелый молот, над ним долго ухало: «Замуровали! Замуровали живьем!»
До Миссюры трагическая весть о судьбе Оляны дошла только через неделю, как раз во время подготовки к очередной диверсии на железной дороге.
Направляясь к землянке, где партизаны собрались на совещание перед походом, Александр Федорович робко, боясь разбередить рану товарища, сказал о том, что надо бы вызволить Оляну.
— А как ты ее вызволишь? — развел руками Антон.
— Всем отрядом навалиться ночью на комендатуру…
— А в ту ночь пропустишь поезд с танками или живой силой, — нетерпеливо перебил комиссара Миссюра.
— Но как же быть?
Остановившись возле землянки, в которой слышался неторопливый гомон партизан, Миссюра тяжело вздохнул и решительно заявил:
— Пошел на медведя, так на зайца не оглядывайся!
После этого разговора комиссар долго думал о Миссюре, восхищался его душой. Откуда у него, этого неграмотного, вечного труженика, такая глубокая человечность, такой широкий взгляд на жизнь? Любимая женщина на краю гибели, а он заботится о свободе для всех, о борьбе с фашизмом.
Была уже полночь, а в ресторан приходили все новые компании офицеров-эсэсовцев. Зал был переполнен. Но хозяин старался всех устроить. Рассовал по углам кадки с цветами. Два столика примостил на сценке, загнав музыкантов в самый угол. Маленький, юркий и невероятно подвижный, он угодливо метался по огромному длинному залу, кланяясь налево и направо и всем благодарно улыбаясь. Официанткам он приказал «вертеться на одной ножке». А музыкантам — «играть без передышки».
Молодой, угрюмый баянист уже выбился из сил. Устало закрыв глаза, он вяло растягивал баян и безбожно врал, пропуская целые аккорды, подолгу молчал там, где вся надежда была только на него.
Барабанщик, хилый старый поляк Тадеуш, почти лежал на своей чуть вздыхающей громадине. Часто невпопад постукивал по дребезжащим, как битое стекло, медным тарелкам. Но даже в эти минуты предельной усталости он внимательно слушал разговор подвыпивших фашистов и вполголоса переводил его на польский язык, понятный всем в оркестре. Делал он это не потому, что остальные музыканты тоже хотели знать, о чем болтают подвыпившие фашисты. Нет! Просто он «до зубной боли» ненавидел немцев и не мог молчать.
Баянист часто огрызался, ворчал: «Мы с тобой попадем на виселицу!»
На это тщедушный барабанщик отвечал: «Сперва я кого-нибудь из них удушу или зубами загрызу, а уж потом пусть вздергивают!»
Пока они спорили, инструменты их почти молчали или врали, за что от гостей, а особенно от хозяина, им крепко влетало. Гриша старался в таких случаях спасать положение скрипкой. Иногда ни с того ни с сего ему приходилось выходить с сольным номером… Играл он теперь, как на экзамене: должен был стараться, угождать и хозяину, и посетителям.
— Чем больше доверия, тем легче тебе будет работать, — неустанно напоминала ему при встречах Анна Вацлавовна.
Еще с вечера Григорий узнал, что в Бресте остановился эшелон с эсэсовцами, едущими на фронт. Но никак не удавалось установить, в каком направлении пойдет эшелон.
Несмотря на усталость, Гриша играл горячо и усердно. Когда играл по заказу, то подходил к тому столику, с которого получал заказ. Чаще всего заказывали два сильно подвыпивших обер-лейтенанта, сидевших за столиком возле сценки. Один высокий, худой, другой, наоборот, низенький разрумянившийся толстяк.
Сперва, когда Гриша со скрипкой подходил к этому столику, офицеры подпевали: «Майн либэ фрау…»
Но потом они устали и только пили, время от времени обмениваясь незначительными фразами. Наконец толстый стукнул по столу кулаком и прохрипел:
— Идем к девочкам!
— Успеется! — ответил тонкий. — Завтра.
Эти две фразы Гриша, немного понимавший по-немецки, понял и сам, хотя Тадеуш тут же их прокомментировал.