Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 11 из 87


Мама имела «охранную грамоту» и была ответственным съемщиком, поэтому могла «уплотниться» по своему выбору. После смерти бабушки она выбрала знакомого по работе — Владимира Михайловича Березина. Он был, по-видимому, не очень давний ее знакомый. Недавно он преподавал в школе; ученики прозвали его «козел» за козлиную бородку и маленький рост. Лет тридцати с небольшим, он был узенький, щуплый и по виду несчастный, неудачливый. Он только что развелся с женой, у них было двое детей. Почему мама выбрала его? Она хотела, чтобы в квартире было тихо и мало людей, и поверила, что Владимир Михайлович будет жить один. Можно ли было поверить? Когда мы стали взрослыми, Таня в шутку говорила, что моя мама была влюблена в ее отца. Я думаю, что, напротив, он казался ей совсем безобидным в этом отношении. Она ошиблась и не ошиблась: он не остался один и не привел женщину, новую жену. Он взял к себе детей и в придачу сестру, старую деву Александру Михайловну. Она была старше его на восемнадцать лет, выходила и воспитала его, так как его мать умерла от родов. Дочь Таня была на двадцать дней старше меня, мы обе родились в апреле, а Олег был старше нас на два года.


Такие лица, как у Марии Федоровны и ее младшей сестры Елизаветы Федоровны, сейчас куда-то исчезли, хотя это один из типов русских лиц: с широким лбом и маленьким подбородком, с небольшим, но бесформенным, как будто распухшим носом. Мария Федоровна говорила, что у нее редкий цвет глаз — синий и что такие глаза выцветают. Действительно, глаза у нее были мутноватые. Мария Федоровна держала спину прямо и голову на шее тоже прямо, а когда ходила, то немного раскачивалась.

Она одевалась и причесывалась, как моя бабушка, но в ее походке и одежде было что-то более размашистое, казацкое, из Запорожской Сечи, где стараются, чтобы ничто не стесняло, и поэтому все шире, чем нужно. «Шириною с Черное море», — говорила Мария Федоровна. Она и меня одевала в том же роде. Хотя на старых фотографиях она одета по тогдашней моде, но теперь это была старуха. Кроме парадной прически с волосами, зачесанными вверх, у Марии Федоровны была для дома другая прическа, с «капочкой» на затылке, а на ночь она заплетала свои жидкие полуседые волосы в тонкую, короткую косицу.

У Марии Федоровны были шуба («ротонда») на рыжем лисьем меху, длинная, до щиколоток, и горжетка из темной лисы, уже вытертая, но симпатичная мне тем, что у нее была морда с ушами и стеклянными глазами, четыре плоские лапы с коготками и хвост. Мария Федоровна донашивала одежду своего мужа, шерстяные егеровские[16] фуфайки (после перенесенного в молодости воспаления она берегла легкие), черное с зеленой плюшевой подкладкой демисезонное пальто (на него надевалась горжетка, а вместо вешалки у него была цепочка) и переделанное летнее темно-синее пальто.

У Марии Федоровны были сундук и деревянная «картонка», а также стеганное узором пуховое одеяло из восточного, «шемаханского» шелка, итальянская маленькая шкатулка, черепаховая гребенка и комнатный градусник со шкалой Реомюра. Сундук был, если не считать пальто и шубы, тоже наполнен старинными, негодными для употребления вещами: нижними юбками, лоскутами тканей, кусками корсетов с вшитым в них китовым усом, лентами, шнурками, коробками, альбомами с фотографиями. Там лежало платье, в котором Мария Федоровна играла в любительском спектакле, длинное, с маленьким шлейфом, черное, из матового шелка, обильно обшитое черным, блестящим стеклярусом. Рукава — в два яруса: из коротких, чуть ниже локтя, черных высовывались узкие желтоватые или пожелтевшие белые, длинные. Это платье было ценным, и Мария Федоровна пыталась его продать. В нескольких театрах его не купили, и она пошла к Мейерхольду, надеясь напомнить ему, что училась одновременно с ним в Филармонии[17] (она на фортепьянном, он на драматическом отделении). Мейерхольд никак не отозвался на ее слова, но платье ему понравилось, и он сказал, что купит его, если можно перекрасить его в белый цвет. Костюмерша сказала, что это невозможно, и Мария Федоровна принесла платье домой. Она заявила, что еще в Филармонии считала Мейерхольда сумасшедшим и после его требования перекрасить черное в белое утвердилась в этом мнении.


Золины родители, наверно, старались наладить отношения с моими взрослыми, но даже если не считать того, что они были для моих нежеланными пришельцами, семьи слишком отличались друг от друга. Однако Золя иногда бывала у нас, а я у них, но у нас не получалось игры. У Вишневских была очень большая комната, так что потолок казался ниже, чем в других комнатах. В разных комнатах квартиры паркет был разный: в нашей с Марией Федоровной — квадратами, в столовой — пластинками елочкой, а у Вишневских самый изящный — вытянутыми ромбами. В их комнате было мало мебели и много пустого места. Один угол был отгорожен почти от потолка шторой, двигавшейся на кольцах по длинной, толстой, круглой палке. Днем Елены Ивановны и Льва Яковлевича не было дома, а за Золей смотрела ее бабушка, которую Елена Ивановна называла Юлией Семеновной, а моя мама говорила, что ее, наверно, звали Ульяной. Юлия Семеновна сердито ворчала и была неразговорчива. Один раз я была у Золи, а бабушка ушла за штору. Золя взяла меня за руку, приложила палец к губам, и на цыпочках мы подошли и заглянули за штору: Юлия Семеновна стояла на коленях, крестилась, бормоча что-то, и клала земные поклоны. Золя захихикала, бабушка заметила нас и прогнала. А мне не было смешно, мне было стыдно. Когда мы с Марией Федоровной проходили мимо еще действовавших церквей, она заходила в церковь, оставив меня на улице или между дверями, а в самом начале ее житья у нас она вставала на колени на улице у Страстного монастыря напротив памятника Пушкину. Когда Мария Федоровна выходила из церкви, у нее было особое выражение лица, ни ко мне и ни к какому человеку не обращенное. Я знала, что теперь не верят в Бога, и я не верила, но знала, что верующих преследуют, и жалела их.

А у нас на балконе — было тепло, и ветерок раздувал наши уже летние платьица — Золя сказала мне, что есть запретные слова, обозначающие вещи, в детском обиходе часто упоминаемые; «говно», «жопа», сказала она, а я подумала, что это одно длинное слово «говножопа». От Золи я также услышала, что отец бьет ее веревкой. Она жаловалась на своих взрослых, а я была довольна всем, что было у нас дома. Еще она сказала, тогда ли или в другой раз: «Сколько время? Два еврея, третий жид по веревочке бежит». Эту присказку я, в восторге от ее забавности, повторила Марии Федоровне, но она мне сказала: «Женя, тебе должно быть стыдно, ты еврейка». Мария Федоровна перестала звать Золю играть со мной.


Мария Евгеньевна, графиня Салиас, прожила у нас в прислугах два года, рассорилась с Марией Федоровной и ушла. Она аристократически грассировала и вместо «л» и «в» произносила «w» (меня она называла «квопуха»), ругалась басистым голосом и была груба и неуживчива, хотя у нее случались минуты добродушия. Она была не очень аккуратна и чистоплотна и считала, что морить тараканов — грех. Нам приходилось вылавливать из супа мелких шестиногих — я называла их «тараканьи дети», — я еще не знала брезгливости.

Бывали и другие напасти, в которых никто не был виноват, — например, долгоносики. Крупы хранились у нас в полотняных мешочках в зеленом железном сундучке на кухне. Там и завелись крошечные черные насекомые с длинным хоботком. Сильно зараженные крупы сразу выбрасывали, а остальные перебирали, высыпая маленькими порциями на клеенку стола в столовой и отделяя ножом или пальцем чистые крупинки от пораженных. Я участвовала в этом уютном занятии вместе со взрослыми, чем гордилась, особенно когда ко мне обращались в сомнительных случаях, — я видела лучше.

Испорченную крупу Мария Федоровна относила на Тверской бульвар. К этому времени пестрота исчезла с аллей и дорожек бульвара и сильно убавилась в начале и конце его. Она сосредоточилась в середине. Там сменяли друг друга белая раковина для оркестра, кафе-мороженое, карусели, душ, чертово колесо (я долго просила разрешения прокатиться на чертовом колесе, наконец Мария Федоровна, одна среди детей, поехала на нем вместе со мной — погибать, так вместе. Когда мы ехали вниз, у меня холодело в желудке. Мария Федоровна говорила об этом маме с улыбкой, намекая, что я испугалась, и не верила, когда я убеждала ее, что мне ничуть не было страшно. Мне действительно не было страшно, меня начало укачивать, и это испортило удовольствие). Там было устроено катанье детей на пони, осликах и верблюдах, а одной зимой были сани, которые очень быстро везли северные олени, забрасывая грязным снегом сидевших в них. Пони и ослики были запряжены в тележки, но имелись и верховые, под седлом. У верблюдов были по бокам ящики с сиденьями, в каждом ящике помещалось четверо детей, и одного усаживали между горбами.

Вот для этих животных мы и приносили крупу с долгоносиками. Когда мы ходили в Зоологический сад, Мария Федоровна говорила, что раскрыла бы все клетки и выпустила всех на волю (я представляла себе последствия, и мне становилось страшно, но я малодушно молчала), а на Тверском бульваре Мария Федоровна остановила и обругала мальчишку, который протянул верблюду кусок хлеба с воткнутым в него гвоздем.

Мария Федоровна хотела, чтобы я ходила в лес, умела плавать и ездить верхом. Поэтому я не каталась в тележках, на верблюде сидела между горбами, но чаще всего ездила в седле на осликах и пони. Мария Федоровна завязала отношения, которые она называла «дружбой», с мужчинами, присматривавшими за животными, и подростками, которые водили их по кругу под уздцы. Они получали от нее мелочь и папиросы и вели пони или ослика, на котором я сидела, бегом. Мне было страшно, я сидела непрочно и боялась упасть, но не могла признаться в этом и потому, что Мария Федоровна презирала трусость, и потому, что мне самой хотелось быть героичной.

На даче Мария Федоровна тоже пользовалась немногими возможностями сделать из меня амазонку. Один раз мы гуляли за Можайским шоссе и попали на гороховое поле. Его охранял сторож, у которого были лошадь и старый дробовик, чтобы объезжать поле и стрелять мелкой дробью с солью или только дробью по ногам мальчишек, ворующих горох. Лошадка у него была смирная. Он охотно посадил меня на нее, когда Мария Федоровна дала ему денег. Я искала доброту в простых людях, и он показался мне добрым. Он извинялся: «У меня только одна стремянка» (стремя). А Мария Федоровна сказала ему: «Отпустите (лошадь) и подхлестните». У меня упало сердце, но сторож взял свою лошадку за уздечку и повел шагом, а я сидела на ее большой круглой спине — когда едешь верхом, не только передвигаешься в пространстве, но чувствуешь, как