Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 15 из 87


Мое перевоплощение в мальчика было несовершенным: если при первом взгляде, да и то не всегда, меня принимали за мальчика, то через несколько минут уже узнавали во мне девочку. Раз мы ехали с Натальей Евтихиевной в трамвае вдоль Тверского бульвара, и одна женщина, интеллигентного, но чуждого мне артистически-актерского склада, спросила Наталью Евтихиевну: «Это мальчик или девочка?» Наталья Евтихиевна ответила: «Девочка…»

Наталья Евтихиевна сменила Марью Евгеньевну. Мария Федоровна уже больше не возлагала надежд на «бывших», и Наталья Евтихиевна пришла к нам по рекомендации. Я еще не видела новую домработницу, когда Мария Федоровна позвала меня в коридор. Позвала, чтобы показать мне среди вещей, принесенных Натальей Евтихиевной и лежавших на нашей корзине с грязным бельем, ватное стеганое одеяло. Одеяло казалось Марии Федоровне достаточно необыкновенным, чтобы обратить на него мое внимание. Мария Федоровна назвала его «лоскутным», но лоскуты были большие, к основному синему цвету добавлялось несколько пестрых кусков. Одеяло меня ничем не удивило, но мне нравилось чувствовать себя вроде бы заговорщицей вместе с Марией Федоровной, объединившись с ней для тайного рассматривания одеяла новой домработницы в отсутствие последней.

Наталья Евтихиевна происходила из староверческой семьи (откуда имя ее отца — Евтихий). Она была настолько набожна, что просила выходной день в воскресенье, а не 6, 12, 18, 24, 30-го, как тогда было, четыре в месяц вместо пяти. Она молилась утром и вечером, крестилась перед едой, постилась в среду и пятницу, в Великий пост не ела даже рыбы, ходила всегда повязанная платком и только в своей комнате, совсем одна, разрешала себе побыть простоволосой. «Разлысила лоб», — говорила она, когда при сильном желании чего-нибудь женщина забывала о приличиях. В комнате на кухне, где она поселилась, повесила икону. Ела только из своей тарелки и пила только из своей чашки (у всех нас были тоже свои привычные чашки и глубокие тарелки, и мы смеялись: «Мы тоже староверы»). Мария Федоровна говорила, что у Натальи Евтихиевны недобрый Бог, а про ее посты замечала: «Не то грех, что в рот входит, а то, что изо рта выходит», намекая на ее воркотню.


У мамы свободного времени никогда не было: с утра до вечера она была на работе, точнее на работах, потому что их было несколько, а поздно вечером и ночью работала дома за большим столом под зажженной люстрой в столовой. К маме приходили ее коллеги и вели ученые разговоры и споры, очень ими увлекаясь. Для них кипятили воду, и они пили чай с сахаром или вареньем. Меня только показывали этим посетителям. «Я вам сейчас буду демонстрировать мою дочь», — говорила мама. Ученые гости задавали мне один-два вопроса, я на них отвечала и отправлялась в свою комнату. У Марии Федоровны бывали свои гости, вернее, гостьи, потому что мужчин среди них не было. Мы с ней тоже ходили в гости.

Мы никогда не ездили в гости далеко. Совсем близко от нас, на Малой Никитской, в темной квартире жили знакомые Марии Федоровны, у которых была девочка с заячьей губой, чье уродство приводило меня в замешательство. Немногим дальше, на Знаменке, улице за Арбатской площадью, в высоком доме, в двух комнатах с богатой обстановкой, жила старая женщина, которая всегда предлагала мне несколько сортов варенья на выбор. Вместе с ней жила дочь, молодая женщина современного вида, и второй муж дочери, еврей, способный врач, делавший карьеру. Дочь казалась веселой, а мать была угнетена тем, что случилось с первым мужем дочери: он сошел с ума и находился в лечебнице в Белых Столбах, где содержат психически больных. Дочь ездила смотреть на вокзал, когда его (и с ним других таких же) увозили, он был без верхней одежды, завернут в одеяло, из-под которого торчали голые ноги в шлепанцах. Мать огорчалась и тем, что, несмотря на потрясение, которое в дочери вызвала судьба ее мужа, она быстро снова вышла замуж (и за еврея), но она не могла не оценить, что к ним пришло благосостояние — ведь все тогда плохо жили, особенно «бывшие».

Когда Мария Федоровна жила в Моршанске, она подружилась с Натальей Владимировной, дочерью управляющего имением графини Келлер. Она тоже жила теперь в Москве, но мы бывали не у нее, а у младшей сестры Веры Владимировны. Она жила в Староконюшенном переулке, в новом доме, в отдельной квартире из трех комнат, то есть относилась к числу привилегированных лиц. Ее первый муж, с которым она развелась, был чекист, и теперешний муж — тоже чекист, но на пенсии. Квартира была обставлена огромными шкафами из красного дерева с зеркалами. Эта мебель досталась Вере Владимировне от первого мужа. Однажды Вера Владимировна позвонила нам и пригласила посмотреть ее приемную дочку, маленькую китаянку, которую она только что взяла в дом.

После того как мы, поднявшись пешком на пятый этаж, вошли в квартиру Веры Владимировны и посидели с ней некоторое время, она ввела нас в спальню, где были ее старушка-мать и совсем маленькое существо с темно-желтой кожей, черными глазами и черными, совсем прямыми волосами. Существо мало шевелилось и ничего не говорило. Вера Владимировна сказала, что оно выучило украинские стихи, и оно стало говорить совершенно непонятно: «За золозе зу зу, за золозе сёлны…» («На дороге жук, жук, на дороге черный…»). Ей было три года, она была младше меня на четыре года. Ее кожа была покрыта красными пятнами. Марию Федоровну это привело в негодование. «Как вы могли пригласить нас к паршивому ребенку?» — спросила она. Но Вера Владимировна объяснила, что это не парша и не зараза: в детском доме в виде эксперимента детей кормили только соей, а у Юфей от сои появились эти пятна.


Но больше всего я любила бывать у сестры Марии Федоровны, Елизаветы Федоровны, и любила, когда она к нам приходила. Мне очень нравилось, как она шутила. Она приехала раз летом на Пионерскую, и у нее так разболелась голова, что она весь день пролежала на раскладной кровати Марии Федоровны не шевелясь и ничего не ела. Вечером у нее все прошло, и она объяснила, что это мигрень, и сказала перед отъездом: «Наша мать собиралась умирать, умереть не умерла, только время провела». В другой раз в Москве мы сидели за столом в столовой, Мария Федоровна и Елизавета Федоровна разговаривали, а я переписывала из учебника стихотворение под заглавием «Три щетки» («Этой щеткой чищу зубы, а вот этой чищу обувь…» и т. д.), и чтобы на меня обратили внимание, произнесла вслух: «Три щетки», а Елизавета Федоровна залилась смехом. Я не сразу поняла, над чем она смеется, а она повторяла: «Трещотки, трещотки, это ты про нас?»

Елизавета Федоровна с мужем жили в Трубниковском переулке. Они занимали одну довольно большую комнату в маленьком, одноэтажном старинном дворянском особнячке, из каких состояли арбатские переулки. У особнячка была высокая дверь, за ней лестница из нескольких ступенек, за которыми скорее площадка или прихожая, чем коридор, и двери в несколько комнат. Обычно мы ездили к Елизавете Федоровне на трамвае, который ходил от Никитских ворот и потом по Арбату.

Окна комнаты Елизаветы Федоровны выходили в маленький дворик, который мне очень нравился, хотя я не могла понять всей его прелести, на другой стороне дворика был низкий, совсем погружавшийся в землю флигель. Но и в окна Елизаветы Федоровны я могла заглянуть со двора. Дворик был вымощен большими, светлыми каменными плитами, между ними росла короткая трава узкими полосками. Во дворике никогда никого не было, и что-то во мне тянулось к тишине и покою.

Однажды в начале лета мы были у Елизаветы Федоровны днем. Мария Федоровна и Елизавета Федоровна разговаривали, а меня отправили гулять во дворик. Мне было немного не по себе, как всегда одной в чужом месте. Сбоку, не знаю откуда, вышли два мальчика, примерно моего возраста, один чуть постарше другого, и предложили играть с ними в чижа. Они удивились, что я не знаю эту игру. Я соврала: «У нас во дворе в чижа не играют» (меня не пускали во двор). Они меня научили: в этой игре плоской битой раскидывают чурочки вроде городков. Мальчики были хорошие, не озорники, не грубые, и я бы играла с ними с еще большим удовольствием, если бы не боялась, что обман будет раскрыт, — они ни разу не усомнились в том, что я мальчик. Я старалась делать все так, как делают мальчишки: бросать с локтя и т. п. (как я читала в «Приключениях Гекльберри Финна» и как сама наблюдала). Игра кончилась, потому что меня позвали, и наступило облегчение, хотя играть с этими добрыми, ничем меня не обижавшими, не задевавшими мальчиками было очень приятно. Я и радовалась, что так совершенно вошла в роль, и мне было как-то неловко, совестно даже, может быть, именно потому, что мальчики были такие хорошие.


Зимой (мне было шесть лет) Золя заболела дифтеритом, и ее родители умоляли, чтобы меня и детей Березиных куда-нибудь увезли, иначе Золю пришлось бы отправить в больницу, чего все тогдашние родители боялись. Я уже рассказывала о нашей жизни в Немчиновке в доме, принадлежавшем портнихе, знакомой Марии Федоровны, и ее мужу-часовщику. Тут я только хочу сказать, что жизнь в чужом доме сопровождалась для меня постоянным страхом и, наверно, тоской, плохо мною осознаваемой, и еще меньше осознавалось мной ожидание чего-то самого страшного, чему постоянный страх служил предзнаменованием. Из-за этого я не наслаждалась, как можно было бы, пребыванием за городом зимой — единственным до моих тридцати с лишним лет. Правда, природа во всей своей зимней красоте показывала себя с грозной стороны: я чувствовала, что оцепенение мороза несет в себе смерть. Ожидание страха оправдалось: вечером явилась милиция и хотела увести Марию Федоровну в тюрьму (Мария Федоровна не взяла с собой паспорт). Марию Федоровну в итоге не тронули, но страх у меня остался.


Тогда городская жизнь еще не была отделена от круговорота природы. Зимой было много снега, и весной он таял и около тротуаров бежали коричневые ручейки, в которые пускали бумажные кораблики или просто бросали щепочки, бумажки, чтобы посмотреть, как быстро они плывут. Мостовые были из булыжника, и лошадиные подковы высекали из него искры.