Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 22 из 87


В Новый Иерусалим мы поехали, захватив с собой Таню Березину. Мы ехали очень долго на поезде, который временами подолгу стоял (мама потом объяснила мне, что на Виндавской дороге одноколейка). Земля уже достаточно просохла, но травы было еще мало. Село Лучинское находилось совсем рядом со станцией. Все место было открытое, не так, как у «дач в лесу». Лучинское было большое, избы стояли по обе стороны широкой улицы, имелись и переулки, тоже с домами.

Река протекала совсем рядом с деревней, нужно было только спуститься с горы.

За стеной жили хозяева, в их комнатах были вещи из городской жизни: комод, швейная машина, металлическая кровать, влияние города сказывалось и в одежде молодых женщин — в книгах о деревне описывалась другая домашняя обстановка. Зато деревня полна животными, птицами и детьми — нельзя шагу ступить, не попав в чей-нибудь помет. Утром пастух хлопал кнутом и дул в пионерский горн (патриархальный рожок я услышала несколько лет спустя). Деревенская улица заросла темно-зеленой травой особого рода, с сочным стеблем, от которого симметрично отходили в обе стороны листики и который оканчивался одним таким же листиком. Напротив многих домов были привязаны к колышкам на длинных веревках телята, но основными обитателями улиц были в течение дня гулявшие на свободе гуси; взрослые гуси и гусыни с умилявшими меня пушистыми гусятами, пищавшими тонкими голосками. Все они неустанно щипали эту траву с листками и испускали из больших и маленьких задков помет. Посреди улицы был пруд, но, к моему удивлению, ни разу за все лето ни один гусь в нем не плавал.

Я проводила время в обществе деревенских детей моего возраста, чуть постарше и совсем маленьких. Мне с ними было нескучно, потому что они мне были интересны. Они еще больше, чем дети в моем классе, отличались от меня. По сравнению с этими детьми мы были богаты (у нас дома слово «богатый» почти не употреблялось и никогда не произносилось с завистью). Многие мальчики из моего класса надевали башмаки со шнуровкой на босу ногу, без чулок или носков. Я пробовала так надевать башмаки, для ног это было особое ощущение, но Мария Федоровна мне не позволила бы так ходить, она даже летом неохотно разрешала мне надевать тапочки на босу ногу. И в Москве, на нашем дворе и на улицах, было много босых детей. В Лучинском все дети ходили босиком и надевали туфли, которые они называли «баретками», только когда ходили в лес. Вместо «вот» они говорили «звона», это слово выражало также удивление или возмущение. Мальчики часто повторяли непонятное мне «ё-моё». Эти дети вели себя так же вольно, как гуси и телята; они садились на корточки там, где их заставала нужда, и, нагнув голову, наблюдали, как обезьянки, за тем, что из них вылезало. Как и в школе, в Лучинском не было тех напряженных отношений, какие были между мной и детьми на Пионерской, но, хотя я вовсе не считала их низшими, не было и равенства.


Маленькие мальчики ходили без штанов, в одних рубашонках. Это был удар для меня: доказательство врожденного неравенства мужчин и женщин. Устройство мальчиков мне показалось некрасивым, унизительным для них, не сам маленький фаллос, а пузыри из кожи.


Наш дом не имел такого участка, как дача на Пионерской. Перед домом, кажется, был маленький палисадник, окруженный забором, а за домом, вернее, за «двором», который был продолжением дома и в котором был земляной пол, нашест для кур и отделение для коровы, был фруктовый сад более чем с десятком яблонь.

Когда мы приехали, на яблонях еще ничего не было, кроме листьев, потом появились зеленые твердые шарики — горько-кислая завязь, которая к осени превратилась в яблоки. Начиная с самой ранней стадии дети ели то, что росло на яблонях, и я ела, вопреки не очень строгому, по-видимому, запрету Марии Федоровны, предупреждавшей о кровавом поносе. Никакого вреда это мне не причинило. Хозяевам и в голову не приходило не позволить детям есть яблоки, а когда мы уезжали, они заполнили яблоками все наши сумки и мешки, сказали нам много добрых слов и приглашали приехать на следующий год. С этого времени культ деревни присоединился у меня к культу дикой природы, хотя они входили в противоречие друг с другом.

Мы стали ходить к узкой и быстрой речке. Она извивами уходила вдаль, где на ее берегах виднелся лес. Мария Федоровна привезла с собой градусник для воды. Она считала, что можно начинать купаться при температуре воды 18 градусов (она произносила «осьнадцать»; еще она говорила «один яблок», и я за ней, мама сказала, что это особенность местного диалекта, но Мария Федоровна не говорила на «о» и гордилась этим, она говорила, что на Волге окает только простой народ). Мы спускались к воде (кое-кто уже купался), и Мария Федоровна, засучив рукав, опускала ручку с градусником почти до локтя в воду. С нами всегда ходили деревенские девочки, мы вносили разнообразие в их жизнь, да и нам так было веселее. Вода в речке была холодная, ключевая, но наконец Мария Федоровна нашла, что вода прогрелась, и на следующий день я начала купаться.

Около нашего берега было мелко, и дно было видно под чистой, быстро текущей водой — песок и камешки. Я вошла в воду, она доходила до колен. «Опустись с плечами!» — крикнула Мария Федоровна. Я присела — ух ты! — какая холодная вода, и сразу хорошо — есть ли в жизни большее наслаждение, чем купанье? В первые дни я «плавала» руками по дну. Мария Федоровна просила девочку постарше, умеющую плавать, вставать на дно в разных местах, чтобы знать глубину реки: в середине реки было ей «по шейку», дальше — «с головкой», а у противоположного берега — «с ручками» (но нам ее руки были видны от локтя) — так говорили дети по всему Подмосковью. Плескаться в воде, брызгаться мне не нравилось, было скучно и неприятно, и Мария Федоровна была против: вода может попасть в уши, а в шумном многолюдстве люди тонут среди всеобщего невнимания. Мне хотелось научиться плавать и переплыть речку. Все лето я плавала, держась то одной рукой за угол раздувшейся наволочки, то двумя за доску, то одной за накачанную резиновую камеру от мяча. Я не заплывала туда, где не могла встать на дно, и плавала только по течению, настолько оно было сильным. Никто не учился плавать так систематически, как я, но это нисколько не уменьшало удовольствия. Правда, Мария Федоровна считала, что если купанье начато, нужно его продолжать в любых обстоятельствах, и мы ходили на речку, когда было холодно и никто не купался. Я, дрожа, входила в воду, но, как и предсказывала Мария Федоровна, вода была теплее воздуха. Вылезать на холод не хотелось, но после вытиранья делалось тепло, даже как бы горячо. Нужно ли говорить, что мы все купались голые и что такое купанье несравненно приятнее.


Мы часто гуляли у железной дороги — вдоль дорог тогда везде были посажены маленькие елки, а под елками росли грибы. Со многих мест был виден Новоиерусалимский храм. Я совсем ничего не понимала в архитектуре, а когда Мария Федоровна или Наталья Евтихиевна возмущались закрытием и разрушением церквей, они горевали о святынях, а не о произведениях искусства. Верующие ждали, что гнев божий обрушится на святотатцев после взрыва храма Христа Спасителя[42], и я чувствовала, что Мария Федоровна была напряжена в тот день, хотя, я думаю, она ни на что не надеялась. Взрыв у нас в доме был слышен, как далекий удар, толчок, но никакого наказания не последовало.

Я не приписывала Новоиерусалимскому храму никакой важности, но он присутствовал в нашей жизни того лета, как присутствуют в жизни горы, если они видны вдали. Сейчас я могла бы сказать, что храм походил на постоянное видение, на неисчезающий мираж, но боюсь, что это будет преувеличением моего тогдашнего чувства: я забыла о нем и вспомнила, что он как бы всплывал на горизонте, через много лет, когда о нем стали говорить и писать. Храм находился в городе Истре; мы туда ходили вместе с мамой и, кажется, с Натальей Евтихиевной. Городок был облезлый, обшарпанный, какими были все подмосковные городишки, которые я увидела до войны, и храм был в таком же запустении. Вблизи он не казался видением, у него были толстые стены. В храме был музей. Внутри храм перегородили, в одной из комнат была сделана панорама, вид зимней деревни: изба со снегом на крыше, снег на земле и на снегу, справа, на переднем плане — ворона. Мария Федоровна очень восхищалась этой панорамой и много о ней говорила; может быть, поэтому я только ее и запомнила из всего, что там находилось.


Пруд был очень близко от нас. Никто не ловил в нем рыбу, но когда мы поехали в Москву, то зашли в магазин и купили леску с поплавком и крючки. Сделали удочку, и я сидела на берегу пруда, но у меня не ловилось. Кое-кто из местных мужичков подходил ко мне и с ироническим любопытством спрашивал, поймала ли я рыбку; в лицо они надо мной не смеялись, учитывая, вероятно, мой возраст, но в их голосах ощущалось осуждение моего бесплодного занятия.


Мы с Марией Федоровной раз оказались на станции, внутри вокзала. Вокзал был каменный, как в городе, и рядом несколько железнодорожных путей, в том числе узкоколейка, по которой ходил маленький паровозик-«кукушка», тянувший несколько маленьких вагонов. На вокзале было много детей, все старше меня, с пионерскими галстуками, и в каменных стенах от голосов было гулко. Я загляделась на ноги одной из девочек — загорелые, в прилегающих носках, прямые, стройные, тонкие. Мария Федоровна тоже обратила внимание на эти ноги и указала мне на них и на ноги рядом, в сандалиях, без носков, принадлежавшие юной армянке, очевидно, развившейся раньше других девочек-северянок — бледные, как слоновая кость, с развитыми икрами, образующими дугу от колена к тонкой щиколотке. «Вот видишь, — сказала Мария Федоровна, — это красивые ноги, а те — как палочки». Я не призналась, что те-то мне и понравились, и постаралась встать на точку зрения Марии Федоровны. Мне это удалось, я поняла, как она видит красоту, но оказалось, что мой вкус не подчиняется велениям ума.


Наверно, у наших хозяев не было собаки. Мария Федоровна нашла собаку, чтобы ее подкармливать, близко от нашего дома, в маленьком переулке, заросшем низкой травой, с заборами, поленницами, сараюшками. Собака была среднего размера, темно-рыжая, с прямой, длинной, густой шерстью — настоящая дворняжка, с поднятым кверху и закрученным кренделем хвостом, с сужающейся к носу мордой, с торчащими ушами, с умными, незлыми, рыже-карими глазами. Этот пес обычно находился в маленьком дворике-закутке между забором и сарайчиками. Его хозяином был мальчик лет десяти. Мария Федоровна делала для пса вкусную еду из остатков нашей пищи и, желая побаловать его, добавляла кое-что не из остатков, а Наталья Евтихиевна ворчала. Наталья Евтихиевна не любила животных, она их распределяла согласно религиозным предписаниям: голубь — выше всех, потому что в него воплотился дух святой, кошка — животное чистое, допускается в дом и даже в церковь, а собака должна жить на улице, она — животное нечистое. Наталья Евтихиевна не обижала животных; «Всякое дыхание славит Творца», — говорила она, но у нее не было желания погладить, приласкать хотя бы кошку. Мария Федоровна приносила псу в кастрюльке «забеленные» молоком мясные щи с плавающими в них разбухшими кусками черного хлеба и с костями. Никогда я не видела, чтобы зверь или человек ел так аппетитно, как этот рыжий пес. Кон