Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 46 из 87

[105], зато набрасываются на чай со сладостями, после чая, забыв о чтении, устраивают игры и танцы, а «в глубине души» героини «поднимается мучительный вопрос: «Неужели оно так и должно было быть?»». Еще одну девочку прозвали «выскочкой» за то, что на уроке истории она рассказывает больше, чем в учебнике: «Она знала, что ее подруги не были злыми девочками… Но они составляли класс, а к тем, кто шел против его правил, класс был беспощаден». Девочка обещает себе быть как все (попробуй!). Часто тема одиночества прикрывается выдуманными сюжетами, например, несправедливым обвинением в воровстве — в этом рассказе счастливый конец. Героини всех рассказов, кроме одного или двух, — русские девочки, русская героиня и в рассказе о смертельной обиде, где девочки из богатых семей неожиданно отвергают героиню, узнав, что ее отец — доктор, «простой докторишка», «ее милый, дорогой папа только доктор!». «Что-то поднялось из груди и сдавило горло; она почувствовала острую ненависть к этой лживой девочке… все сильнее и сильнее подступали к горлу рыдания; и подергивающиеся губы шептали: «За что, за что они обидели папочку?»» Я думаю, что вместо «доктор» надо подставить «еврей». Только в этом рассказе говорится о ненависти, в других обида — горе, страдание.

Этот рассказ сохранился в рукописном виде, как и многие другие, не напечатанные в журнале. Некоторые остались в черновиках, другие переписаны набело, но есть и целые рукописные журналы — тетради с рассказами, сказками, стихами, с мелкими рисунками и виньетками. Автор один — мама, но чтобы журнал не отличался от печатных, в оглавлении напротив каждого заглавия вписана выдуманная фамилия.

Маме было 12–13 лет, когда она писала эти рассказы. Почерк уже довольно мелкий, но старательность еще совсем детская. Стихи записаны в тех же тетрадях, среди них есть сентиментальные (мать с дочерью приходят к свежей могиле бабушки, и девочка хочет умереть, чтобы мать приносила ей на могилу цветы, — в конце стихотворения изображен крест над могильным холмиком) или романтические с тайной (под видом сказки мать рассказывает детям, как злые люди убили ее отца и мать, — не о погроме ли речь?). Лирические стихи кажутся написанными девочкой постарше, почти девушкой. На мой вкус, они музыкальны. Вот «Серенада», после которой нарисована пером лютня.

Ярко блещут и мигают

Мириады звезд на небе;

Сладким роз благоуханьем

Теплый воздух напоен.

Ветерок едва качает

Стройных тополей вершины.

Чу! Вот слышны лютни звуки;

Тихо песня полилась.

— Полюби меня, о Клара!

О, услышь мою молитву;

Я горю, мне душно, больно,

Сжалься надо мной, красотка!

Сладко в воздухе затихшем

Раздаются звуки лютни;

Но ничто не шевельнется,

Тихо все в богатой вилле.

Ветерок подул сильнее,

Звезды начали бледнеть;

И в кустах уже залился

Звонкой песнью соловей.

Мамина проза написана в духе сентиментальной детской литературы того времени. В этой литературе были, как в фольклоре, постоянные образы и словесные фигуры, и мама ими пользовалась не хуже признанных авторов — ее превосходная память удерживала все, независимо от ее воли. Маме, видно, писалось легко, пока она удовлетворялась готовыми формами. Ей еще не приходило в голову, что, поступая таким образом, она не может передать свои мысли и чувства, что она и ее персонажи сложнее того, что получается в ее сочинениях.

Сохранились еще частично напечатанные в «Детском чтении», частично написанные от руки письма («Кате от Жени») о путешествии за границу в Германию и Швейцарию. Все описано живо, подробно и ясно.

А каникулы в Крыму нигде не описаны. Зато мама показывала мне разноцветные округлые камешки, собранные на крымском берегу. Они лежали в круглой коробочке, обтянутой белой атласной тканью с тиснением, а коробочка находилась в книжном шкафу. Мама отпирала шкаф, вынимала коробочку и давала мне перебирать камешки и кое-что рассказывала о них, но не отдавала мне их насовсем.

От этих каникул осталась еще красиво написанная от руки афиша, в которой сообщается, что в Судаке будет представлена «пиеса «Сладкий пирог»». В пьесе четыре действующих лица, всех играют девочки, на последнем месте «Маша (горничная) — Розалия Шор». Во втором отделении — декламация, и мама там тоже фигурирует: ««Бабушка и внучка» — прочтет Розалия Шор».


Одно из последних сочинений — отрывок в полторы главы детективного романа «Несчастный слепец», герой которого — знаменитый сыщик Нат Пинкертон[106].

Может быть, если бы не было революции и маме не пришлось бы работать как ломовой лошади (по выражению Марии Федоровны), основным бы для нее была наука, а в дополнение она писала бы детские книги? Мне страшно интересно читать эти сочинения — в них так простодушно выражает себя эта девочка, — я не знаю, как к ним отнесся бы сторонний читатель, ведь я-то ищу в них маму, ее жизнь: так, она ничего не пишет о семейных ссорах, дома — идиллия, зло — вне дома.

Это желание выделить из себя, выразить свои чувства было и моим желанием, но оно у меня появилось в юности. В детстве, после того как «Баран и курица» не получили похвалы, я ничего не писала (а был тоже задуман сборник). Правда, в одной записке маме (мне девять лет), желая ее развеселить, я нарисовала человечка, совсем не похожего на директора школы, которого я хотела изобразить, и написала то, что назвала «Стихи»:

Ё, ё, ё, Иван Кузьмич бежит вперед!

Я, я, я, за ним бежит ребят отряд!

А, а, а, все они кричат!

Что твой Хлебников!

Моих сочинений не осталось, есть несколько изложений 6-го или 7-го класса. Они наивнее маминых школьных работ, я менее свободно распоряжаюсь фразами, я менее развита, но — не ошибаюсь ли я? — я яснее вижу то, о чем пишу, и это должно бы передаваться читающему.

Лет семнадцати-восемнадцати я снова попробовала писать, написала несколько романтических страниц, но написанное оказалось подражательным и водянистым. Я посчитала, что сначала нужно пожить и все испытать, а пока ничего у меня в жизни не получалось, я стала вести дневник. При всем плаксивом лиризме записей тех лет, меня, когда я их перечитала, поразило «мое» — оно осталось тем же.

Меня очень удивляло, что в дневнике получается не так, как мне хотелось. В него почему-то не попадало мое остроумие и никак не отражалась «жизнь страны», которую я несколько раз пыталась с усилием вводить туда.

Случайно в 1944 году я оказалась на Садовом кольце на Калужской площади, когда через Москву прогоняли пленных немцев. Они шли рядами, но не в ногу, на них была военная форма, но грязноватая, несвежая, и лица у них были усталые, загорелые, красные, небритые и тоже грязноватые. Я не испытывала к ним никакой ненависти, мне было их жалко. Стоявшие вдоль улицы люди молчали. Только когда в одном из рядов показался высокий, на голову возвышавшийся над остальными молодой немец с красивым лицом и перевязанной головой, какая-то женщина сказала громко: «Вот он, главный убивец». Но ее никто не поддержал. Я так все и записала в дневнике — меня зрелище взволновало. Но совсем иначе это было изображено в газетах.

Через восемь лет я стала стараться писать правду, это не давалось сразу. Чем лучше мне удавалось писать правду, тем короче делались записи, за исключением периодов влюбленности. Потом произошел кризис и родились эти мемуары.

У мамы появились гимназические подруги, девочки из таких же приличных семей, как дедушкина, и из более богатых, и еврейки и русские. Летом, во время каникул, подруги писали друг другу письма. Только одно письмо грустное, девочка живет в пансионе или ее семья содержит пансион. Упоминается только отец (матери нет?). Пишет с грубыми ошибками: «учиница», «совиршенно».

Другая подруга живет на даче в Пушкине и занимается, «бедняжка, с мамой каждый день французским, немецким, русским, географией, арифметикой и Законом». Она начинает письмо: «Дорогой Розанчик». Дача ей нравится: «В Пушкине идут спектакли два раза в неделю и мы <…> были там четыре раза, тогда шло: «Евгений Онегин» — опера, «Школьная пара», «Домашний стол»[107] — водевили и балет «Царство поэтов». Мы платили по 50-ти коп. один раз, по тридцати копеек тоже один раз и по двадцати два раза… Мы познакомились со всем Пушкином и нам очень весело».

Обе девочки подписываются: «Любящая тебя твоя подруга…»

Это еще средние классы, а вот что писали в старших… Девочка летом готовит ученицу, живет в чужой семье на даче. «А какая у меня глупая ученица <…> она любит не учиться, а целоваться». При всем том, «во 1-х, футбольный бал», на который они пошли «случайно, в домашних платьях», они — три девочки, кадет, некто, прозванный «трагик Сальвини», и «еще один синьор». «На балах теперь не танцуют», и они ходили «то в одну сторону, то в другую». Потом, сидя на сене, она «выслушала теорию любви, продукт кадетского остроумия».

На письмах от Нади (их несколько) есть даты — это лето 1911 года, подругам уже по семнадцать лет. Надя из более состоятельной семьи, чем мама, они снимают большую дачу в Фирсановке. Кругом богатые имения и дачи — все соседи описываются, особенно лица мужского пола («сынок выезжал прекрасного рысака»). Надя увлечена ездой на велосипеде, крокетом и тоже учится ездить верхом: «…черные шаровары, высокие сапоги, папина тужурка и шляпа с широкими, с одного бока отогнутыми полями <…> Восседая в костюме «гранда» на сером деревенском одре, я имела вид Дон-Кихота на Россинанте». Надя жалуется на то, что около нее нет подруг, ей нечего читать, кроме Конан Дойля, и она «одна, если не считать двух очень неинтересных молодых людей». Они «совершили поездку в Новый Иерусалим»: «