Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 68 из 87


В этом лесочке я услышала, как Наталья Евтихиевна бормочет молитву: «Живый в помощи Всевышнего…» Дело было так. Как только Мария Федоровна выздоровела, мы поехали в Москву. Обратно мы ехали через день таким поездом, чтобы вернуться на дачу засветло. Но поезд почему-то несколько раз надолго останавливался, и вместо часа с чем-то мы ехали около трех часов, и когда пошли по поселку, была уже светлая июньская ночь. По поселку мы шли не одни, впереди нас шли еще люди и сзади, но задние обгоняли нас, потому что мы шли медленно. Вдруг впереди раздались крики, и оказалось, что у какой-то домработницы молодой мужчина вырвал чемодан и убежал с ним (потом говорили, что, может быть, домработница заранее сговорилась с этим мужчиной). Нам было страшно, а когда поселок кончился, мы шли совсем одни. Мы побоялись идти через лесок и обогнули его по опушке, на открытом месте было светлее. Я храбрилась, Мария Федоровна, как всегда, держалась смело, а Наталья Евтихиевна читала шепотом эту молитву. Страх, полусвет, очертания леса, мягкая проселочная дорога — все это очаровало меня.


Свистуха, несмотря на присутствие интеллигентных дачников, была настоящей деревней, еще более настоящей, чем абрамцевское Быково, но мое сердце уже было отдано Абрамцеву. Деревня была более настоящая, но — чего я тогда не понимала — такой красоты, таких неведомым художником скомпонованных пейзажей там не было. (Так ли это? Или моя любовь к Абрамцеву обманывает меня?) В деревенском стаде были не только коровы, но и овцы, я потом видела, как их стригли — поспешно и грубо; овцы вздрагивали, на их черной или серой коже появлялись кровавые ранки от ножниц. Вскоре после приезда мы пошли с Марией Федоровной за околицу и увидали поле, на котором росли очень зеленые растения с очень синими мелкими цветами. «Ты не знаешь, что это такое? — спросила Мария Федоровна. — Это лен». Для меня лен был чем-то древним, старинно русским, исконно деревенским.

Купанье в Свистухе было прекрасное, но Мария Федоровна ставила меня в мучительное положение, требуя, чтобы я купалась голая. Все девочки и взрослые женщины купались в купальных костюмах или трусах. А я уже была не ребенок. Мария Федоровна исходила из своего характера: она бы, не стесняясь, даже если бы ей вслед отпускали иронические замечания, разделась и прямо, ничего не прикрывая, пошла бы к воде и таким же образом вышла бы из нее на берег. А я чувствовала себя голой среди одетых и опять не такой, как все: моя упорная нагота выглядела каким-то юродством. Правда, вряд ли кто-нибудь обращал на меня внимание, но я чувствовала себя униженной. Так было, пока Варвара Сергеевна не стала говорить Марии Федоровне там же, у реки, я расслышала только отдельные слова: «природная стыдливость» и т. п. После этого разговора Мария Федоровна разрешила мне купаться в трусиках, и мне стало намного легче.


До настоящего леса было идти далеко, и Мария Федоровна так далеко, кажется, уже не ходила. Я отправлялась за земляникой в далекий лес с Варварой Сергеевной и Ирочкой и в другие далекие прогулки шла с ними. Варвара Сергеевна очень любила Ирочку, это было заметно. Еще она любила мужа, а он ее нет (или не очень). Мария Федоровна заметила, что он уезжал с дачи вместе с черноглазой молодой женщиной (и я видела их вдвоем на станции), и мы стали жалеть Варвару Сергеевну. Муж Варвары Сергеевны был русский немец, слегка мефистофелевского типа, темноволосый, с резкими чертами лица и всегда ироничный, довольно зло и мрачно. Варвара Сергеевна очень старалась, чтобы дома у них все было ладно, и сама держалась так, как будто у нее все хорошо. Она была довольно высокая, не толстая, но круглая, мясистая, с толстыми ногами, на которых она ходила легко, пружиня. И мать и дочь — голубоглазые, глаза навыкате, у матери больше, чем у дочери. И говорила Варвара Сергеевна немного воркующим, уютным голосом. Мне кажется, что я ей не нравилась. Но я не понимала этого и не задавалась вопросом, приятно или нет мое общество. В какой-то деревне я после убеждений Варвары Сергеевны и своих страхов и колебаний, нарушая запрет, пила в первый раз в жизни сырое молоко. До леса мы шли дорогами в полях, иногда рядом были невспаханные участки земли с травой и кустами. Хотела бы я теперь побывать на таком просторе, в такой тишине (в июне еще с вибрирующим на высочайшей ноте пением жаворонков в большом, свободном небе), с таким чистым воздухом — этого уже нигде нет. С нами ходила десятиклассница Наташа, совсем уже девушка. Она не соответствовала моим идеалам красоты, и я не видела ее прелести, а она была тоненькая и гибкая, с маленькой головкой и тонкими чертами лица. Опять: меня удивляли ее свобода действий (она сказала, что поедет в Москву смотреть фильм «Большой вальс»[156]) и ее вкусы (как можно бросить деревню, природу ради кино). Пока мы шли по полям, Варвара Сергеевна предложила нам спустить сарафаны сверху и идти голыми по пояс и сама так сделала. Я с радостью обнажилась, без всякого стыда, а Наташу Варваре Сергеевне пришлось уговаривать: «Ты же не жирнотрясущаяся». Варвара Сергеевна разговаривала с Наташей почти как с взрослой, с Ирочкой как с ребенком, а со мной разговор плохо получался. С Наташей я почти не разговаривала, не умела.


На суставах пальцев ног у меня появились шишечки, которые остались навсегда, а на подошве ноги появился нарост. Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна определили, что это мозоль, ее парили, но дотронуться до нее ножницами было невозможно. Мне стало больно ходить, купили в аптеке «мозольные кольца», а ведь все это отнимает юность. Наконец осенью пошли в поликлинику, оказалось, что это не мозоль, а особая бородавка, и мне ее вырезал еще нестарый хирург с бородой и голубыми глазами. Меня положили на стол, под спину подложили какое-то устройство с проводами (я думала, что через него пропускали электрический ток) и заголили меня снизу до пояса. Я считала, что нечего стыдиться врачей, но было все-таки как-то неудобно перед бородатым хирургом. Было нестерпимо больно, у меня лились слезы, я никогда не думала, что могу быть так несдержанна: стала стучать здоровой ногой, с которой не был снят башмак, по стулу рядом со столом, на котором лежала, а хирург стал мне вытирать слезы куском ваты, и было приятно видеть его сочувствующие голубые глаза.

Костя, сменивший в 8-м классе в моем сердце Витю и Леву, был тоненький, очень светлый блондин с прямыми волосами, с мелкими чертами скорее хорошенького лица. Он был на класс старше и держался очень самоуверенно. Тут было что-то новое для меня, я не только зрительно отличала его от других — мне этого было мало. Один раз на перемене Лена Лаврова, плотненькая, смешливая, с хорошеньким лицом и с ямочками на щеках, шла от лестницы к двери нашего класса у окна в конце коридора, мимо двери 9-го класса. Костя загородил ей дорогу и пытался схватить, но она вскочила на низенькую скамейку (такие скамейки стояли вдоль стен коридора), пробежала по ней и подбежала к нам. А может быть, это была не Лена, а девочка из другого класса, тоже заметно хорошенькая, Костя и на нее обращал внимание. Я думала, что такие действия совершают только грубые и даже несколько преступные простолюдины. Тем не менее я почувствовала не только осуждение, но что-то похожее на зависть, и Костя не перестал притягивать меня.


Я не представляла себе, что учителя, не будучи моими врагами, как невзлюбившая меня учительница в 3-м классе, могут относиться ко мне без симпатии (или представляла и боялась? считала, что могу завоевать эту симпатию? со взрослыми мне было легче, чем с детьми). Вместо Артема Иваныча в старших классах математику преподавала Анна Николаевна, которая считалась строгой и справедливой. В 8-м классе не бывало такого шума и безобразия, как раньше. А у Анны Николаевны было совсем тихо, почему-то, говоря негромко, она вызывала молчание и внимание. Может быть, многие в классе готовили себя в технические вузы и уже обращали внимание на математику. Мне в голову не могло прийти такое соображение, к математике я подходила эстетически: я находила в ней гармонию, которой не было в арифметике, да и в физике.

Анна Николаевна вызвала к доске меня и Женю Генкину. Доска была разделена вертикальной чертой пополам, и каждая из нас должна была решить задачу. Кто-то сказал: «Две Жени у доски». Мы стояли у доски, и я не спеша писала вопросы и действия, задача была обыкновенной трудности, но я почему-то задержалась. Анна Николаевна сказала: «Женя, поторопись». (Она называла всех по именам, как Артем Иваныч, но у нее это не прибавляло теплоты.) Кто-то спросил: «Какая Женя?» — «Она знает», — сказала Анна Николаевна. Я была уверена, что замечание может относиться только к Генкиной, но что-то во мне забеспокоилось. Анна Николаевна поставила мне «хорошо» и Генкиной тоже. Хотела ли она сбить с меня спесь? После урока я, как полагалось отличнице, подошла к Анне Николаевне и попросила вызвать меня еще раз, чтобы исправить «хорошо» на «отлично». Мне противно вспоминать это.


Анна Николаевна задумала устроить математический кружок и мне задала тему «Недесятеричные системы счисления». Я ничего об этих системах не знала и с интересом читала о них в рекомендованных мне книжках, но, собственно, не эти двенадцатеричные системы меня заинтересовали, а те древние миры, в которых они использовались: Ассирия, Вавилон, вот что давало пищу воображению. Я представляла их себе, но в кружке (в котором было очень мало народу и для которого пришлось остаться после уроков в школе) я пересказала то, что было в книжках об этих системах. Мне это было довольно интересно, и я думала, что слушающим тоже интересно. До меня выступал Саша Петровский, отличник, появившийся в нашем классе только в этом году. Мне было неинтересно слушать Сашу, я прониклась миром двенадцатеричных систем, и прочая математика была мне ни к чему. После окончания заседания кружка я прошла мимо Анны Николаевны, которая разговаривала с кем-то из нашего класса, и этот кто-то выражал свое удивление тем, что Сашин доклад оказался лучше моего. Этот щелчок по моему самолюбию был не силен, но мне тоже неприятно вспоминать об этом.