Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 80 из 87

Люди, в той или иной степени любившие меня и любимые мной и повлиявшие на мою жизнь, принесли мне не только добро, но и зло. Чего Мария Федоровна сделала мне больше, добра или зла? Я думаю о ней злопамятно, а временами, очень редко, воскресает на считанные мгновения прежняя любовь. Но если есть рай и я там, в бесконечном яблоневом саду, встречусь с теми, кого я знала на земле, я хотела бы все-таки, чтобы там была и Мария Федоровна моего раннего детства.


— Если бы да кабы

Да росли бы во рту бобы,

То был бы не рот,

А целый огород.

— Что написано пером, не вырубишь топором.

— Бумага все выдержит.

— Не лезь на сосну с голой задницей.


Мне казалось, что после смерти Марии Федоровны я начну новую жизнь, я жаждала совсем другой жизни. Для начала я сказала Наталье Евтихиевне, что ее услуги мне больше не нужны (действительно, зачем 17-летней голодной девочке иметь домработницу?), но что она, конечно, может жить в своей комнатке, я ни в коем случае не собираюсь ее прогонять. Понимала ли я, что без продления договора с ней Наталья Евтихиевна оказывается в квартире на птичьих правах (позже были с этим неприятности)? Наталья Евтихиевна перестала что-либо делать для меня, а я ничего не умела. Я жаждала начать новую жизнь и прежде всего одеться не так, как одевалась при Марии Федоровне, но ничего не могла изменить в этом отношении: шить я тоже не умела и по-прежнему носила бумазейные кофты, сшитые Натальей Евтихиевной, уже старые, рвущиеся, и к ним присоединила кофты Марии Федоровны со стоячим воротником, что было еще хуже. Но теперь я распоряжалась всем своим имуществом и стала продавать все, что можно было продать, прежде всего книги и шкафы, по мере того, как они освобождались от книг. Перед тем, как их продать, я перечитывала те, которые любила, и старалась прочесть те, которые раньше не читала. Так я прочла все романы Достоевского, прочла скучную «Калевалу», все стихотворения Фета (я любила его стихи, так отличающиеся от официально восхваляемой поэзии). Это был контакт с книгами, особое чувство знакомства, не отягощенное впечатлением материального контакта, как с людьми.

Через три года Наталья Евтихиевна вернула мне свое расположение (после того как я защитила ее комнату от вторжения управдомши). Наталья Евтихиевна принадлежала к числу тех, кого теперь называют «уходящей натурой», поэтому мне хочется рассказать о ней подробнее.


Я съедала утром свой паек — 400 грамм черного и 100 грамм белого хлеба, запивая холодной водой. Когда я стала жить одна и удавалось что-нибудь продать, я на рынке покупала черный хлеб, кусок от буханки, который выдавался за 500–600 грамм (на большее у меня денег не хватало), но, поскольку весы отсутствовали, был на 100–200 грамм легче. Я не испытывала никакой брезгливости, беря хлеб из чужих грязных рук. И ничего со мной не было от этого хлеба, который съедался в качестве обеда. От продажи зависело, буду ли я есть что-нибудь днем, сегодня или завтра, кроме пайкового хлеба, стоившего копейки. Денег со сберкнижек и пенсии хватало меньше, чем на половину месяца. Однако мне ни разу не пришлось довольствоваться только утренним хлебом.

У меня не было терпения, и по карточке я получала все самое плохое, потому что в магазинах была такая система: когда объявлялся талон, выставлялся самый скверный, непитательный продукт, чтобы самые голодные и самые нетерпеливые его купили, а к концу срока продавали то хорошее, что было в их распоряжении, например, подсолнечное масло, колбасу, карамель с повидлом. Я же покупала на сахарный талон горькое повидло из мандариновых корок (400 грамм на полмесяца), на мясной — яичный порошок, которого, из-за его мифической калорийности, давалась одна четвертая часть положенного веса мяса. Один раз я взяла банку крабов — полумесячную норму мяса. Я съела их без хлеба в один присест, и ничего со мной не случилось, только с тех пор даже запаха их не переношу.

В почти не топленной комнате — с керосинкой, чтобы не терялось тепло (но керосинку можно было зажигать раз в день ненадолго, керосина-то давали один литр в месяц), я спала полуодетая, ложиться в ледяную постель и согревать ее своим теплом было мученьем, сверху одеяла клалась шубенка. Я была голодная, холодная и грязная, конечно. Мыла давали один кусок в месяц, я тоже об этом говорила, и оно было ужасное. Стирать я умела плохо, пыталась стирать в холодной воде. Я ходила в баню, куда была очередь с улицы («Женщины, пройдите одна! Мужчины, пройдите один!»), но выдавался кусочек «серого» (хозяйственного) мыла, от которого к концу мытья ничего не оставалось. Мне в бане два раза делалось плохо (не переношу жару), и я стала вставать у окна, чтобы не потерять сознание, а из окна дуло. После бани было прелестное ощущение чистоты. А так я привыкла и не чувствовала, что грязна. В морщинках кожи над пятками были черные линии, да и руки выше кистей начинались темной полоской, и не у меня одной.


Я прошла если не через все, то через многие стадии бедности. Настоящая бедность — когда не знаешь, будешь ли есть что-нибудь кроме пайкового хлеба, надо извернуться, занять денег, продать что-нибудь. И покупатели это чуют. Когда я продала все книги из буфета в коридоре, я вызвала людей из скупки мебели. Тогда некоторые вещи было легко продать, очевидно, имелись покупатели, из тех, кто делал деньги во время войны, профессионально (врачи, сапожники) или спекуляцией. Приехали два мужика. Я была одна, совсем еще девочка, плохо одетая, в холодной, зимней, неубранной комнате с разрушенной полосой стены, обнажавшей трубу стояка. Мужик сказал мне: «Пять тысяч». Я не ждала такой большой суммы и обрадовалась, было, наверно, видно, как я обрадовалась, эти деньги позволили бы и расплатиться с долгами, и кормиться какое-то время. Мужик вышел к другому в коридор, вернулся ко мне и сказал: «Мы ошиблись. Буфет не такой дорогой. Мы можем предложить вам две тысячи». Разве я могла отказаться? Не есть завтра и послезавтра, просить тех, кому я была должна, подождать, и не в первый раз просить, а они тоже нуждались в деньгах или просто боялись, что я не отдам долг. Я обычно верю тому, что мне говорят, и лишь потом понимаю, что меня обманули. Поверила ли я этим людям? Пожалуй, нет, но у меня не было выхода.


Я задолжала второй Лиде, «Лидке беленькой», пятьдесят рублей. У Лидки «беленькой» было чистое, розовенькое, довольно хорошенькое лицо. Она обожала Лемешева и один раз ходила с кем-то к нему «подписывать карточки» (за автографом) — поклонницы их пропустили. Выходил ли он к ним или фотографии отнесла ему домработница и они только слышали его голос? Скорее второе… Лидка с умилением рассказывала, что его домработница, не менее знаменитая, чем его жены, и жившая в доме дольше, чем они, спросила Лемешева, что он хочет съесть. «И он сказал своим (!) голосом (дословно): «Пол-огурчика и помидорчик»». Еще речь зашла у нас о том, что Лемешев носит калоши (как все тогда), и Лидка сказала: «Я бы одну его ножку подняла и надела калошу, а потом так же другую». Я долго не отдавала эти пятьдесят рублей, и как-то Лида попросила меня дать ей что-нибудь почитать, «хотя бы Пушкина». Я, конечно, дала, но Пушкина у нас имелся только однотомник, тот, который был в моем распоряжении с детства, и я никогда не собиралась с ним расстаться. Беря Пушкина, Лида сказала — при этом был еще кто-то: «Вот как надо». Пушкина я больше не видела и заикнуться о нем боялась, я ведь не отдала эти пятьдесят рублей.

Очевидно, с курсов у меня появилась еще одна знакомая. Эта девушка, немного старше меня, была еврейка и, к моему удивлению и скрытому стыду, очень этим гордилась. Когда она пришла ко мне, дядя Ма уже вернулся с фронта, он зашел ко мне и слушал, как моя новая подруга делит людей на евреев и неевреев («гоев») и презрительно отзывается о последних. Он даже сказал в шутку: «Ой ты гой еси, царь Иван Васильевич». Она как будто не поняла. Потом она восхитилась моими книгами и попросила дать почитать что-нибудь по-английски (она изучала и вроде бы уже знала английский язык). Я предложила ей самой выбрать, и она взяла четыре книги, как я потом поняла, самые ценные, в том числе однотомник Шекспира в издании середины XIX века, с иллюстрациями. И только я ее и видела. Этот эпизод способствовал усилению моей неприязни к тем евреям, которые считают себя выше неевреев, и это свидетельствует о моем тогдашнем антисемитизме, поскольку я распространила неприязнь с одного человека на целую группу людей.


Я продавала книги в нескольких магазинах, но чаще всего в букинистическом в Художественном проезде, на той же стороне, где театр. Это было единственное место, где книги было продавать тяжело, как всегда, но не противно. Книги — те, которые были прочитаны, и те, которые не прочитаны, но о которых думаешь, может быть ошибочно, что они будут прочитаны, очень тяжело продавать, как будто продаешь свой ум и свои чувства. Без книг сиротеешь. В этом магазине не было противно продавать книги, потому что покупку производил очень приятный человек: уже старый, но крепкий, почти лысый. У меня было впечатление, что он, единственный из всех занимавшихся покупкой книг в магазинах, не старался ни отказать мне, что было самое убийственное, ни обмануть меня, назначая цену. Он даже старался помочь как-то, выручить из беды. Возможно, он и себя не забывал, но не являлся жуликом, не считающимся ни с чем. Он был знаком с моей мамой, как все старые продавцы книжных магазинов на Тверской. Этого продавца звали Александр Сергеевич Пушкин (да, именно так!).

Я побаивалась его, мне казалось, что он осуждает меня за то, что я разбазариваю мамины книги (и я относила книги в другие магазины, хотя там было хуже). Дело в том, что голод и холод не довели меня до такого состояния, чтобы я была не я. Если бы деньги шли только на еду, я бы реже продавала книги. Но деньги были нужны и на театр, и на любовь — пока театр и любовь соединялись (потом они разъединились, но театр был страстью и без любви). Театр стал поглощать много денег, потому что приходилось покупать билеты по спекулятивной цене. Жаль мне проданных книг — русских классиков, обожаемого С. Т. Аксакова (полное собрание сочинений), Брема и другие издания Бро