Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 84 из 87

пошла по тротуару, я услышала вой из открытого окна Березиных. Это выл Владимир Михайлович, он узнал, что сын убит. Когда зимой 44/45-го года я жила у Тани, я наткнулась на брошенный листок со стихами: «Я слышу хруст костей под танком и слышу возглас твой последний: Папа!» Владимир Михайлович не оправился после этой смерти.


Когда умерла Мария Федоровна, я стала каждый день приходить к Городецким. Я бывала у них и при Марии Федоровне, и ей это не нравилось, она ревновала или просто была недовольна появлением чуждых ей веяний в моей жизни. Она даже пыталась восстановить меня против Люки низменным приемом, не понимая моего «джентльменства» (она сказала мне: «Люка говорит, что Таня играет на рояле лучше тебя»). Мне могло быть больно от ее слов, но я следовала поговорке: «Насильно мил не будешь». Городецкие не были в таком бедственном положении, как я. Наталья Александровна в начале войны, а может быть, и раньше, запаслась хозяйственным мылом, а может быть, и чем-нибудь еще, а ее сестра, Люкина тетка Зина, перестала во время войны преподавать литературу в школе и работала кассиршей в рабочей столовой. Она каждый вечер приносила из столовой в одном бидоне суп и в другом второе. И меня они подкармливали, давали мне всегда суп, тогдашний столовский суп. О втором мечтать не приходилось, оно им самим было нужно. А суп я ждала и получала. Как мне хотелось, чтобы он не был жидким. Кроме супа, у Городецких было относительно тепло: эта сторона дома находилась над котельной, и вода, пусть не очень горячая, не успевала остыть. В их квартире никто не ставил железных печек с трубой, выходящей в окно. Обычно Люка заходила ко мне, а потом мы с ней шли к ним, как раз к тому времени, когда тетя возвращалась из столовой. Я сама не замечала этого, Люка мне сказала: перед тем, как идти через площадку к ним, я каждый раз говорила: «Который сейчас час?» (чтобы скрыть, что голод притягивал меня к супу?).

К Городецким я ходила не только из-за еды и тепла. У них было радио (репродуктор — черная тарелка), и я слушала концерты мастеров искусств. Кроме того, мы вели интересные театральные и другие разговоры, в которых участвовали заходившие к Люке подруги, ее тетка Зина и особенно ее мать Наталья Александровна, обладавшая особым складом ума, при котором все, что говорится, получает привкус оригинальности, и это доставляло мне удовольствие.


Я встретила на улице Лену Лаврову. Лена приходилась родственницей Алле Тарасовой[190] и пообещала мне контрамарки. Она жила в Мерзляковском переулке, близко от нашей старой школы, и я зашла к ней. Я нашла там военное запустение, полутьму, грязноватость. У них было две комнаты. В задней лежал Ленин отец, прикрытый неярким одеялом, а сверху пальто, у него было воспаление легких. Он ничего не говорил, по-видимому, спал. Лена воспользовалась тем, что я пришла, и попросила меня посидеть, пока она сходит в аптеку. Я осталась одна в темнеющей комнате и, наверно, погрузилась в свои мечтания. Было очень тихо, и я слышала, как отец Лены хрипло дышал. Потом стало еще тише, я не слышала больше шум дыхания. Я не поняла, отчего это. Но тут вернулась Лена. Она вошла во вторую комнату и вдруг закричала: «Он умер, умер!» Мне стало страшно, и я малодушно ушла, попрощавшись с Леной и не предложив ей свою помощь.


Больше всего мне хотелось поговорить с Варзер о Лемешеве, но я должна была скрывать от нее мою любовь к нему, она усомнилась бы в искренности моей любви к ней. Один раз она мне сказала: «Зачем вы за мной ходите, взяли бы молодого человека и ходили с ним». Я ничего не смогла ответить, а ведь единственный «молодой человек», с которым мне интереснее было бы ходить, чем с ней, был ее знаменитый муж. Любовь же к Варзер обернулась для меня страданием, о котором я никогда потом не забывала. Я была простодушна и беззащитна. Так получалось, что после страдания от смерти мамы я перешла к страданию от неразделенной любви, а за ним образовывалось (назревавшее с самого начала) еще более грозное, уничтожающее меня страдание. Я поджидала Варзер, шла некоторое время рядом с ней, звонила ей, спрашивала, будет ли она играть тогда-то и то-то. Но я также часто звонила и молчала — «слушала голос» ее, очень редко — его («сам подошел!»). (Узнать телефон Лемешева было не так-то просто: его не было в телефонной книге и справочная его не давала.) Ее голос бывал иногда груб. Конечно, не я одна им звонила и молчала, кое-кто не молчал, а говорил гадости, и ответная брань была того же рода, но молчат оттого, что хотят услышать хоть на мгновение голос… Так со мной было, по крайней мере. Тем не менее в середине моего знакомства с Варзер я решила проверить, как она ко мне относится, и подучила Люку позвонить ей, говорить от моего имени и сказать ей какие-нибудь гадости, но не ругаться нехорошими словами, что Люка и сделала, она любила такие дела. На ругань в ее адрес Варзер ответила руганью в мой, ни на мгновение не усомнившись в том, что это я набросилась на нее. На следующий день я подошла к ней. Она спросила, звонила ли я ей, я разыграла удивление, не знаю, заподозрила ли она что-нибудь, но инцидент был исчерпан.


Нет. Это было бы полбеды, но что меня ранило и никогда не забылось: злобно отвечая, она меня назвала «урод старый». Я не могла рассердиться на нее, у меня не было чувства, что она меня оскорбляет незаслуженно, я только согнулась от боли и до конца никогда не расправилась.


В это время появились красивые наряды, американские в основном. Тоськина мать старалась наряжать Тоську: у нее появилось платье из американской ткани яркой расцветки, каких у нас не бывало. Клава стала носить клетчатое платьице — плод американской помощи (я не понимала, что платье ношеное). А у меня ничего не было…


По Тане не было видно, чтобы она очень горевала по брату. Она взрослела и расцветала, и ее интересы были сосредоточены на ней самой. Одно время она работала, чтобы получать рабочую карточку, вязала кофты в какой-то артели. Она веселила и развлекала работавших вместе с ней женщин: Таня умела, откинувшись на стуле, надувать живот. Она и дома показывала, дурачась, этот номер. Мне уже начало нравиться, как она дурачится, говорит грубым голосом, потому что так не была заметна разница между нами — так мне казалось. Один раз мы с Таней были в магазине, где получал по карточкам Владимир Михайлович, который стал кандидатом наук. Это был тот же магазин для научных работников, где мы покупали по карточкам в 30-е годы. Мы подошли к прилавку, и Таня что-то сказала грубым голосом. Мужчина, стоявший рядом в очереди, заметил, что нехорошо быть такой грубой. «А вам особенно», — сказал он Тане. После этого она стала следить за своим голосом и говорила, как маленькая девочка. Таня совсем не разделяла моих театральных увлечений, иногда посмеивалась надо мной без снисхождения и понимания. Ей, по собственной инициативе, никогда не хотелось что-то увидеть, услышать или прочесть. У нее была белая кофточка, и она говорила: «В этой кофточке мужчины принимают меня за проститутку».


Каждый раз, когда я звонила Варзер или подходила к ней, мне нужно было преодолевать желание не звонить и не подходить, потому что, несмотря на нудность и ничтожность разговора, это общение приносило мне очень большое мучение. Не знаю почему, может быть, я просто ей надоела, она была раздражена и сказала: «Не подходите больше ко мне». Я шла домой по длинному Леонтьевскому переулку, и мне хотелось покончить с собой, это был, кажется, единственный раз в жизни, когда мне этого хотелось конкретно — под трамвай, чтобы не страдать, чтобы не было больше этой внутренней боли. (У меня потом много раз бывало, что мне хотелось не существовать, но чтобы это произошло само собой, без каких-либо действий с моей стороны.)


Потом я снова стала «подходить» к Варзер, и она больше не гнала меня от себя, но душевного удовлетворения я от общения с ней не получала.

У меня началась «картофельная», или «крахмальная», болезнь от питания преимущественно картошкой, на теле и на лице образовались красные корки. Я ничем не лечилась, и болезнь прошла сама собой, но все это время я не общалась с Варзер и чувствовала одновременно неудовлетворенность и облегчение. Мне-то все казалось, что Варзер не отвечает мне любовью, потому что не понимает, как я ее люблю, — старинное заблуждение любящих. Тут Лемешев влюбился в только что появившуюся в Москве молодую певицу с Украины Ирину Масленникову. Жалость к Варзер сначала усилила мою любовь к ней. Но у нее в это время появились новые поклонницы (не из лемешевских как будто). Они были не такие, как я, не робели, смело подходили и разговаривали с ней. И я оказывалась в стороне с моей любовью. Раз мне позвонила Тоська и сказала, что Варзер говорила про меня своим поклонницам. Тоська заохала, что боится сказать мне, что она говорила. Но я настояла. Вот что сказала Варзер: «Она так любит меня, что даже противно». У меня было двойное чувство: я и радовалась, что Варзер знает о моей любви, и страдала от своей обреченности на то, чтобы быть «противной». Но Тоське я сказала только о радости: как хорошо, что Варзер знает, что я ее люблю. Тоська пыталась обратить мое внимание на «противность», ахая, жалея меня, а может быть, ожидая моего возмущения или надлома, но я твердила свое.

Если бы мне не было уже известно о «противоестественных» видах любви (Нонка любила распространяться на эту тему), я бы считала свою любовь к Варзер совершенно обыкновенной: почему нельзя любить кого-то так, что жить без него не можешь? Я никак не связывала эту любовь с чувственным наслаждением, ничего, кроме руки для поцелуя, выражающего феодальную преданность, мне не было нужно от Варзер, а если бы она предприняла что-нибудь, я бежала бы от нее. Наверно, права была Нонка, когда сказала (я это записала в дневнике): «Тебе нужна мать».

Эта любовь была поражением. И это надломило меня навсегда: я потеряла уверенность в себе.


Золя поступила в Менделеевский институт, но ей там не понравилось, и она стала учиться на курсах французского языка. Я поступила туда же и некоторое время занималась, а Золя училась усердно весь год. Мне не нравился французский язык, мне казалось, что язык без суффиксов совсем не выразителен, не то в русском: дом, домик, домишка, домище и т. д., да и в немецком тоже.