Стоим на страже — страница 24 из 69

— Эй! — закричал солдат. — Чего зря моторы гонять!

— Давай! — заорал Леонид. — Все давай! — Он зарядил свой автомат, перевел рычаг с одиночной стрельбы на очереди. — Стреляй, Борька! Стреляй, в душу ее, в гроб!

Он полоснул короткой очередью, не попал, выругался, переступил ногами и, сдерживая бьющийся в руках автомат, скосил две или три.

— Подсоби! — крикнул он, зверея. — Поддержи огоньком, не успеваю.

Фандеев тоже начал стрелять, но одиночными, поглядывая на Леонида. Ни одной неупавшей мишени не ушло в траншею. Солдат, охваченный азартом, добавил к бегущим и появляющиеся и падающие.

— Правильно! — орал Леонид, обрывая крюки на вороте кителя. — Все давай! Все под корень! Борька! Чтоб из-за какой-то… — он отбросил пустой рожок, схватил новый, полный, и разрядил его весь, почти не целясь, не отпуская прижатый спусковой крючок, оскалясь и полосуя пространство перед собой. Когда автомат замолчал, он уронил его, и автомат повис на сгибе локтя. Не глядя на друга, Леонид стал застегивать китель.

А Борис давно уже не стрелял. Солдат выключил моторы. Было тихо. Остывали пули, врытые ударом в землю. Пришел и ушел несильный ветер.

— Что ж ты не расстрелял до конца? — спросил Леонид.

— Да ну! — отозвался Фандеев. — Ты тоже, палишь в белый свет.

— Как на войне. — Леонид попытался улыбнуться. — Злость выходила.

— У тебя-то злость?

Леонид нагнулся собрать гильзы, обжегся о еще не остывшие, бросил и выпрямился.

— Плевать! Все равно патронам срок вышел.

Фандеев не откликнулся. Они пошли, прошли мимо березы.

— Ты прости меня. Ты знаешь за что.

И на этот раз смолчал Фандеев. Береза, отряхнутая от воды, была светлее других и легко покачивала высыхающую листву.

— Сержант! — закричал солдат с вышки. Они оба остановились, подняли головы. — Скажи ефрейтору, пусть подавится своей бутылкой.

Фандеев кивнул, а Леонид спросил:

— Какая бутылка?

— Я не знаю, — ответил Фандеев. — Ты иди, я пойду спрошу.

— Я подожду.

— Не надо, не жди.

От поворота Леонид оглянулся. Фандеев не поднялся на вышку, смотрел ему вслед. И Леонид понял, что Фандеев не собирался выяснять, что это за бутылка, а хочет идти без него.

Солдат на вышке спустил сигнальный флаг.


Когда Лида, спящая в халате поверх одеяла, проснулась, она сразу хотела бежать на почту, давать телеграмму Борису. Но пока умывалась и причесывалась, бежать раздумала. Она решила, что Леонид испугается и ничего не расскажет Борису. Она бы не рассказала.

А мы склонны судить по себе других.

Альберт УсольцевЧАСТУШКИ НА МЕСТНЫЕ ТЕМЫРассказ

Мы все его вот так звали — Николай, давай закурим. Смешно, нелепо, но именно так…

Служил он на должности оператора станции наведения ракет. По тревоге прибегал в кабину первым, докладывал стреляющему о готовности системы и спокойно садился на стул-вертушку. Если возникала какая-то неисправность, Кондаков моментально устранял ее. Работая, он напевал одну и ту же частушку, которую где-то слышал:

Мимо окон пробегал

Пестренький теленочек,

Я за хвост его схватила —

Думала — миленочек…

Частушка была «женская», пелась от женского имени. И когда на это указывали Кондакову, он не спорил, не возражал, лишь разводил руками — что, мол, я поделаю, коль частушка такой попалась, и без всякого приглашения своим ровным глуховатым баском выдавал другую частушку:

Мил-военный, мил-военный,

Мил-военный не простой.

Он на западе — женатый,

На востоке — холостой…

После этого Кондаков замолкал, и никто из операторов не мог вытянуть из него и слова. Сидел неподвижно, будто неизвестно как попавший в кабину валун. Лицо его, подсвеченное голубоватым светом, было угрюмым и некрасивым из-за большого, расширенного в основании носа, похожего на кедровую шишку, из-за густых, сросшихся бровей, которыми он умел грозно шевелить, вытягивая их в прямую линию или, наоборот, изгибая в добродушно-смешливые вопросительные знаки. Узкие серые глаза казались на удивление бесцветными и равнодушными. Все, даже руки, которые он постоянно держал как боксер, приготовившийся к атаке, должно было настораживать при общении с ним, а может быть, даже и отталкивать солдат от этого парня. Чего стоила одна походка вне строя: резкий неровный шаг, угловатые неловкие движения плечами — пройтись с ним и спокойно побеседовать было трудно, он то отставал, то обгонял собеседника, при этом задевал длинными, как клешни, руками, словно старался приноровить шаг товарища к своему, крупному, широкому, беспокойному. Издали можно было подумать, что Кондаков — сержант, а его товарищ — молодой солдат из «карантина» и бравый сержант обучает сослуживца строевому шагу, парадному, походному одновременно, по какой-то своей, сержантской, методике, обучает обстоятельно, толково, быстро, по сокращенной программе. Но Кондаков был рядовым, даже не ефрейтором, никого он не обучал, просто прогуливался, такая у него была походка, которую он менял лишь в строю, приноравливая под общий темп, четкий ритм солдатской колонны.

Да, мало было во внешнем облике Кондакова черт, которые в гражданском обиходе называются — обаянием, внешним обаянием. Но происходило удивительное: не успевал Кондаков в свободный солдатский час, который в армии зовется «личным временем», появиться на «пятачке», как ему на широкой, с литыми чугунными ножками скамейке освобождали место. Скамейку на свалке городского парка присмотрел Кондаков. Уговорил старшину, погрузили в машину, привезли на «точку». Отремонтировал Кондаков «городскую» скамейку, покрасил, установил на «пятачке», и стала с тех пор обыкновеннейшая скамейка притягательным центром, куда тянулись свободные от службы солдаты покурить, просто посидеть, побалагурить, даже помолчать. Раньше этого уголка под раскидистыми карагачами вроде бы и не существовало, не замечали его. А вот привез Кондаков скамейку, посыпал «пятачок» чистым речным песочком, клумбу прополол, отчего на ней сразу заалели «жарки», и стал обычный угол военного городка не просто «пятачком», а местом, куда тянуло. Будто магнит необыкновенной силы поставил тут Кондаков!

В «старшинский день», в субботу, рабочий по бане, назначенный из бывалых «старичков», еще утром на весь городок кричал: «Кондаков, тебе кальсоны какой размер оставить?!» Кондаков служил всего лишь год, чуток перевалило на второй — и чтобы так «старик», солдат, которому вот-вот уходить в запас, заботливо интересовался насчет не очень красивой, но необходимой солдатской амуниции для сослуживца, который был заметно его моложе… Это было тоже необычным. Кальсоны рабочий по бане приносил Кондакову обязательно с завязками, с целыми пуговицами, вручал торжественно, будто ценный подарок в день большого юбилея. В парилке Кондакова ждал свежий березовый веник. От сухого пара горели глаза, а Кондаков не уходил с полка́. Парился хлестко, отчаянно, молча. Рабочий подбрасывал в топку сухих березовых плашек, заглядывал в парилку, будто хотел удостовериться — живой ли Кондаков, ухал от струи обжигающего пара, от которого начинали трещать волосы на голове, быстро захлопывал дверь, ложился на пол, чуть приоткрывал и в притвор тихо спрашивал: «Николай, а закурить найдется?» Кондаков махал рукой: там, мол, в кармане брюк, сам возьми, чего лезешь с простым вопросом в такую сложную минуту. Удивительно, но у Кондакова всегда было курево, хоть и получал он обычные солдатские три восемьдесят и из дому его посылками не жаловали. Рабочий закуривал, подбрасывал еще дровец и снова заглядывал в парилку: «Николай, а котел не разлетится?!» Кондаков снова махал рукой: мол, не лопнет. Топка, трубы и котел выдерживали. Строил и устанавливал все это Кондаков. До него парилки в дивизионе не было. Ее место занимала городская ванна, красивая, но неудобная для «точки»: один блаженствует, десятеро стоят, ждут очереди. А еще «старик» в ванной заклинится?! Поди стронь его! А вдруг в самый разгар тревога засвербит? Не-ет, ванна — это ванна, а парилка — совсем другое. Потому когда выбросили из бани красивую ванну, никто и не прослезился, кроме разве нескольких «стариков», которые любили «заклиниваться». Командир тихо приветствовал: он любил баню с паром. Старшина сделал вид, что ничего не произошло: на самом деле налицо был факт нарушения инструкции штаба: положено на «точке» по «раскладке» иметь ванну, имей! Фельдшер, сержант сверхсрочной службы, не скрывал радости: пар семь болезней правит. Хоть и не болели солдаты и фельдшер изнывал от «отсутствия контингента», но все же, все же… Еще в Древнем Риме при встрече граждане-товарищи интересовались друг у друга: «Простите, как вы потеете?» Еще Петр Первый… Впрочем, не надо было никому ничего доказывать — баню с паром приняли все.

Первый, испытательный, заход в баню сделал Кондаков, сам автор печки, каменки, необычной заглушки для пара, полка́, разновысокого, годного для банных «асов» и для новичков. Топку кочегарили — кубометр березовых дров ушел. Кондаков вошел в парилку осторожно, но без робости. Даже частушку глухим баском пропел. Он, наверное, знал их бесконечное множество. А может, и сам сочинял. Частушка была такая:

Полюбила лейтенанта,

Оказался — рядовой.

Размоталися обмотки:

Я запуталась ногой.

Вообще Кондаков любил частушки от женского имени. Вот и напарился до малинового свечения, едва выполз из парилки, хлебнул кружку квасу с мятой, который сам же и приготовил в большом бочонке, и проговорил — на пение не было сил и голоса:

По деревне я иду,

Будто бы по городу.

Я любому мужику

Выдергаю бороду.

К нему кинулись с вопросами: что да как? А он лишь вяло проговорил: «Слышали частушку? Слышали. Вперед и выше! Пар — аж живица из плах течет!»