Несколько мгновений он смотрел в темные от слез и немого вопроса глаза, словно старался запомнить их навсегда. Потом резко обхватил ее голову шершавыми ладонями — и крепко и больно поцеловал в губы. И, все еще не выпуская из рук мокрых щек, горько и хрипло выдохнул:
— Прости меня и… прощай!
Обессилевший от бега Горохов вскарабкался на броню. Стрелок-радист поторапливал его:
— Скорее, товарищ лейтенант! Мы идем первыми. Курс: северо-запад. Станция Сосновка. Больше пока ничего не известно.
— Хорошо.
Горохов свалился в люк. Прежде чем захлопнуть его, оглянулся. Одиноким поникшим парусом маячила в голубом поле тоненькая фигурка. Горохов стиснул зубы и, словно крышку гроба, захлопнул за собой люк.
Танк взревел, выполз на пригорок, на мгновенье остановился, словно выискивая что-то хищным стволом-хоботом, и, низко пригнувшись и подминая под себя кустарник, понесся опушкой рощи к тусклой кромке заката, и Горохову казалось, что сквозь рев мотора он слышит, как на гудящую броню сыплются желтым дождем еще живые листья.
Неожиданно левым боком танк налетел на дерево. Береза не хотела умирать, она тоскливо заскрипела, словно застонала. Но танк зарычал еще сильнее и тоже подмял ее под себя. И опять на ревущую броню сыпались листья.
— Куда смотришь?! — зло закричал Горохов водителю. — Беру управление…
…Горохов бросал танк из стороны в сторону, старался петлять между деревцами. Когда это не удавалось, стискивал зубы и закрывал глаза, в ушах висел печальный шорох сыплющихся листьев.
Вдруг в наушниках резкий, словно металлический скрежет, голос:
— Пятнадцатый! Пятнадцатый! Я — первый! Пятнадцатый! — командир полка уже кричал. — Вы слышите меня?
— Да! — равнодушно отозвался Горохов.
— Что значит «да»? Какого черта вы мечетесь из стороны в сторону? Мешаете другим машинам. Зря вас считают лучшим экипажем. Проснитесь, лейтенант!
— Слушаюсь!
Но рация командира полка все еще не отключалась.
Неожиданно для себя, нарушая всякие уставы, Горохов спросил:
— Куда это мы, Иван Трифонович?
Спросил — и испугался.
Горохов даже в обыденной жизни никогда не называл командира полка по имени и отчеству, хотя право на это имел: тот в свое время воевал вместе с его умершим несколько лет тому назад от ран отцом и сам ходатайствовал, чтобы Горохов-младший попал к нему в полк.
В наушниках — томительное попискиванье, потрескиванье…
Потом какой-то неуверенный, дрогнувший голос:
— Как куда?
— Куда мы несемся?
— А я и сам толком не знаю, Саша, — сказал полковник тихо… Но тут же его голос снова стал холодным, жестким: — Прекратите разговоры, лейтенант! Соберите нервы! Вы удивляете меня сегодня.
Танки рвали в черные клочья грустную проселочную дорогу. Снова вырвались в поля. Впереди перед стволами закачалась дрожащая цепочка огней.
Через полчаса танки с потушенными фарами ворвались на какой-то заспанный полустанок. С лязгом и грохотом вползли на платформы, и приземистые короткие эшелоны с небольшими интервалами, набирая скорость, понеслись в ночь.
Было свежо, и Горохов набросил на плечи куртку. Мимо проносились деревни, стога сена, поля, одинокие костры, избушки, гулко и тревожно грохотали мосты — все это стремительно налетало и уносилось назад, в прошлое — лишь стылые звезды, как совесть, как глаза всех безвременно погибших на войнах, по-прежнему скорбно висели над горизонтом. И еще одна большая и яркая звезда висела все время перед составами — зеленый глаз семафора.
На одной из станций эшелон остановился, но всего на несколько минут, пока меняли локомотив. И Горохов вдруг подумал: «А что, если бы сейчас ему вдруг предложили сменить профессию?.. Поехать в ту деревню? Найти ту девчонку, затеряться с ней в березовых перелесках?..»
Ему даже жарко стало от этой неожиданной мысли… Но тут же горько и пусто. Нет, это невозможно… Почему невозможно? Комиссуются же некоторые, и не только по состоянию здоровья… Нет, невозможно… Для него невозможно! Хотя бы только потому, что это у него уже в крови — тревога за березовую страну, за хрупкий мир, который вот уже сорок с лишним лет непрочно живет в ней, за всю зелено-голубую, тяжело больную планету, на которой еще не было ни одного дня — боже мой, ни одного дня! — чтобы где-нибудь человек не убивал человека. И нигде от этой тревоги ему не спрятаться, потому что в отличие от них он всегда, каждую минуту будет знать, как непрочна эта тишина.
«Нет, это невозможно», — гулко и больно отдавалось во всем теле, словно он говорил вслух в большом и пустом зале. Горохов сжал кулаки. Нет, не для него спрятано счастье в тех березовых перелесках. Не для него. Но, черт возьми, он сделает все от него зависящее, чтобы была счастлива, хоть немного была счастлива та девчонка! Чтобы был счастлив тот разудалый тракторист и все те люди на слепых ночных полустанках и в спящих городах и селах!
Горохов смотрел на спящих солдат, им снились счастливые сны, и он думал, что этим снам, может быть, никогда не сбыться. Потому что на их плечах, еще не знавших ласки женских рук, лежало тяжелое и великое бремя: не допустить беды. Любой ценой, может быть, даже самим сгореть в ней, но не пустить ее в эти хрупкие перелески.
Над землей поднимался холодный рассвет. Звезды потухли, и лишь одна, низкая зеленая звезда, все неслась и неслась навстречу эшелонам…
Михаил ГаврюшинТЕПЛЫЕ МЕСТАРассказ
При выброске задержка получилась минуты на две с половиной. Следовательно, до площадки сбора километров семнадцать-восемнадцать. К тому же ночь, дождь, сопки… И это на полковых учениях… Эх Корнышев, Корнышев, сопляк…
Сержанта Гурьева уже несколько минут волокло по земле мощным горизонтальным потоком, он уже дважды пытался погасить купол, натягивая передние лямки, и оба раза ветер вырывал их у него из рук, обжигая ладони. Гурьева швыряло с кочки на кочку, с камня на камень, темнота вокруг чавкала и трещала, комбинезон раздирали колючки. «Главное, не перевернуться на спину, удержаться на груди… Тьфу… черт!» На запаске, на которой, словно на санках, тащило Гурьева, скопился целый ком грязи. От очередного толчка приличная порция земли и колючек влепилась в широко раскрытый рот, забила нос, глаза.
Вдруг Гурьев почувствовал, что скорость ослабевает. Он резко дернул на себя передние лямки подвесной системы: «Тпру», вскочил, сделал два больших прыжка и всем телом рухнул на гаснущий купол. Ветер рвал под ним уже далеко не белоснежные складки парашютного шелка, но дождь довел дело до конца. Купол сдался.
«Только бы никто из ребят не заблудился», — думал Гурьев, заталкивая парашют в сумку. Он расчехлил автомат, примкнул магазин и сделал одиночный холостой выстрел, сигнал сбора отделения…
Бежать с тяжелым мокрым парашютом на спине было не очень приятно. При каждом шаге тугая парашютная сумка подпрыгивала и ударяла в спину. Такие дожди в этих краях бывают очень редко. И надо же, чтобы во время учений так некстати разверзлись хляби небесные… Ну, Корнышев…
С воздуха было все как на ладони, виден даже мутный абрис гор, а здесь темень непроглядная. Где же эта высота Песчаная? Гурьев посветил фонариком на компас. «Так… север справа… Значит, идти нужно вон на ту сопку». Он, тяжело дыша, бежал по дну высохшей речки и неожиданно на повороте русла услышал возню и голоса.
— Эй, тут кто?
— Дед Пихто. Иди помогай. Корячкин ногу подвернул.
Гурьев застонал. Три мокрых парашюта… Арифметика простая: «Марюгин тащит Корячкина, а я — три парашюта… Шестнадцать километров по пересеченной местности…»
— Как же ты, Корячкин: пять месяцев служишь и приземляться не научился? Ножки надо вместе держать.
— Да я, товарищ сержант, в дырку провалился.
— Дырка у тебя в голове, Корячкин. А на площадке приземления неровности почвы. Вперед, рысью.
Теперь они бежали вдвоем. С момента их выброски прошло минут пятнадцать. Корячкин весь напрягся и сцепил зубы, чтобы не стонать от боли, словно этим помогал Марюгину.
— Володь, — сказал он жалобно, — может, я сам, а?
— Сиди… Ух-ха, ту-зе-мец, ух! Дома… маслом рассчитаемся.
Гурьев бежал впереди. Подъем был крутой, сапоги скользили по мокрой глине. «Как во сне, — подумал он. — Бежишь во всю мочь, а все на месте. Бред какой-то». Потом к ним присоединились еще трое, потом еще двое. К Песчаной они вышли ввосьмером.
— Огонь, товарищ сержант! — заорал Корячкин.
— Че орешь? — ухмыляясь, спросил Гурьев. Он уже секунд сорок видел костер, обозначавший угол площадки сбора. Забрасывая в кузов машины сумки с парашютами, он не чувствовал боли в онемевших пальцах. Корячкина увезли на санитарной машине.
— Первая рота, ко мне! — Голос старшего лейтенанта Хмеля, резкий, хриплый, ускорил движение на площадке Гурьев различал в темноте знакомые лица. Вся эта беготня могла показаться хаотичной, но Гурьев знал — через считанные секунды рота построится в линию взводных колонн.
Яркий свет фар резанул по первой шеренге. Гурьев зажмурился и открыл глаза, лишь расслышав сквозь фырканье «уазика» голоса ротного и комбата.
— Первая рота, смирно! Отставить. Все знаю. — Комбат был крепок, невысок. Из-под капюшона плащ-палатки поблескивали насмешливые цепкие глаза. — В бою смоете позор свой. Думаю, что не подведете. Офицеров прошу подойти ко мне.
Комбат любил в «войну» играть всерьез, хотя и делал это с усмешкой. На стрельбах он командовал: «По ненавистному врагу…» Замполита называл комиссаром.
Гурьев видел, как комбат расстегнул планшет и что-то показывал на карте, над которой лейтенант Бруев держал фонарик. «Самое время покурить», — послышался за спиной Гурьева голос Кошкина, пулеметчика из второго отделения. Гурьев знал, что комбат не курит, а «сытый голодному не товарищ»…
Он не успел додумать. Ротный скомандовал: «Бегом, марш!» «И-и… аллюр «три креста». Десантник — три минуты орел, остальное время лошадь», — вспомнил Гурьев популярную поговорку. Ремень на нем был затянут настолько, чтобы не тер, не давил, но и не болтался. Ремень десантника — это целый багаж. На нем — шлем, штык-нож, подсумок с магазинами и гранатами, саперная лопатка, котелок и фляга с водой.