Стоит ли об этом — страница 16 из 24

Значительно позже я понял, что партийные боссы института как раз и хотели организовать что–то вроде коллективного и единодушного осуждения отщепенцев, какие практиковались при Сталине. Как тогда на всяких собраниях проклинали бывших коллег, якобы предавших советскую власть, так и сейчас хотелось. Но эпоха была другой и на выходе получилась пародия на «гневное осуждение трудящихся». Лютая прагматичность сталинской мясорубки была уже невозможна. Брежнев был самым точным символом нашей эпохи — еле ходит, с трудом говорит и ничего не соображает. Эпоха не стала добрее, она стала слабее. И мне это моё «говорю, что думаю» сошло с рук просто потому, что на него не знали, как реагировать. У них не было никакой правды, которую они могли бы мне противопоставить, потому и не наседали на меня слишком сильно. И резонансного политического процесса не стали устраивать не столько по доброте душевной, сколько из страха — и так получилось «пятно на весь институт», так как бы не вышло «пятно на всю область».

Власть уже боялась сама себя активно защищать. В нашем деле проявилась, прежде всего, ужасающая идеологическая немощь власти. Как вы думаете, почему советская власть вскоре рухнула?


***

Эта история хорошо накладывается на дневниковые записи 1982‑го года, хотя в моём дневнике о ней почему–то нет ни слова. Почему мне не хотелось тогда наедине с самим собой поразмышлять на эту тему? Точно не из страха делать компрометирующие записи. Власть была противная, но не страшная. Но тогда мне интереснее было писать в дневнике о перипетиях отношений с девчонками. Это как–то больше увлекало. И ведь совсем не потому, что девчонки интересовали меня больше, чем вопросы идеологии. Я ведь как раз и жил в мире всяких разных идей. Но, видимо, я чувствовал, что от поисков второй половинки в моей жизни что–то зависит, а от тоскливых перипетий брежневской политики не зависит ничего. Это было скучно. А в годы перестройки политика захватила меня чрезвычайно, и я писал о ней много, но уже не в дневник, а для газеты, впрочем, так же искренне.


Сиреневая даль


В дневнике 1984 года так же нет ни слова о том, как я ездил в деревни на практику. Тут вроде было о чём написать, а не хотелось, не знаю даже почему. Я написал об этих путешествиях в 1999 году, уже опять–таки для газеты. Сейчас, в 2015 году, думал, что те давние публикации придётся заново переписывать — пришло время на многое посмотреть по–новому, к тому же я теперь могу позволить себе больше откровенности, чем когда писал для газеты. Но вот перечитал вырезки из газет и понял, что ничего тут не надо переделывать, лучше всё оставить, как было. Осмысление тех событий у меня осталось прежним, а уровень откровенности там и так зашкаливает. Может лишь местами что–то добавлю.


1. Ошибка резидента


Ранним морозным утром автобус уносил меня в сторону Сямжи. Было очень холодно, я задубел так, что всё нутро тряслось — щелеватый автобус насквозь продувался. Рядом со мной сидела симпатичная девушка, на которую я время от времени поглядывал, не решаясь заговорить. Вдруг она неожиданно спросила меня: «Вы не замёрзли?». Сейчас я, конечно, буркнул бы, что у меня давно уже зуб на зуб не попадает. Но тогда мне было 20 лет, я ехал в сиреневую даль, и вот уже прямо в дороге начались приключения — очаровательная особа хочет со мной познакомиться, к тому же с первых слов проявляя обо мне заботу. Ну конечно же я ответил: «Ни сколько не замёрз». И тут незнакомка раскрыла свой коварный замысел: «Тогда пересядьте, пожалуйста, к окну». Мне стало горько и смешно. У окна, действительно, было ещё холоднее, а знакомиться после этого всякое желание пропало.

Тогда я получил первый урок, из которого следовало, что путешествия по сельской глубинке, конечно, бывают полны приключений, но в основном таких, вспоминать о которых становиться приятно лишь через много лет. В ближайшие 2 месяца, последовавшие за этим морозным рейсом, я получил ещё много уроков, хотя покинул отчий дом с целью прямо обратной — давать уроки другим. Студент третьего курса педвуза ехал на первую в своей жизни практику. И не просто на практику, а на замещение, то есть мне предстояло работать на полную учительскую нагрузку и получать за это зарплату. Можно, конечно, было остаться в городе и проводить по 2 урока в неделю, но мне хотелось странствий.

С тех пор прошло полтора десятилетия. Я никогда не забывал своих первых уроков, но только сейчас почувствовал насущную потребность всё осмыслить и изложить. Когда земная жизнь до половины пройдена, можно посмотреть на свою молодость взглядом постороннего, однако ещё не совсем чужого человека. Первые уроки уже хорошо впитались, но ещё не начали выдыхаться, не потеряли значения и смысла. Чувствую, что если буду вспоминать об этом под старость, то просто придумаю себе такую молодость, которую всего удобнее иметь. А сейчас меня пока ещё интересует, как всё было на самом деле.

Я ехал в Сямжу, хотя мне надлежало оказаться в посёлке Исаково Вожегодского района. В Вожегодском РОНО мне объяснили, что попасть в Исаково можно только сначала вернувшись в Вологду, а оттуда доехав до Сямжи, из которой впрочем не было до Исакова никакого регулярного транспорта. Там на автостанции меня должны были встретить и отвезти до места на машине.

Всё это поразило меня до глубины души: дорога между 2 точками внутри одного района лежала через областной центр и ещё соседний райцентр. Что там вообще за места, если приходится делать объезд в несколько сот километров? Не менее удивительным показалось мне и то, что к довольно крупному населённому пункту не приближается вообще ни один рейсовый автобус. А разве не забавна была просьба, высказанная в РОНО: не менять верхнюю одежду? Они собирались описать её шофёру для опознания меня на автостанции в Сямже. Для полного сходства со шпионским романом оставалось только придумать пароль.

И вот я, окончательно перемороженный, вывалился наконец из автобуса на автостанции в Сямже. Зашёл внутрь, но там было не теплее. Снова вышел на улицу, меня никто не опознавал, никто не проявлял ко мне ни малейшего интереса. Стало не по себе. Что же это, думаю, явка что ли провалена, связной арестован? Развлекая себя подобным юмором, я ещё не понимал всей сложности своего положения. Дело в том, что в РОНО я на всякий случай поинтересовался, сколь далеко от Сямжи до Исакова. Сказали, что 16 километров, так что я в крайнем случае надеялся проделать это расстояние пешком.

К этой мысли в конечном итоге и пришлось склониться, потому что проведя на автостанции пару часов, я так никого и не заинтересовал своей персоной. Узнав направление, тронулся в путь, навьюченный, как верблюд. Не много тогда ещё приходилось ездить и, по неопытности, я набрал с собой кучу лишних вещей. Вот уже автостанция скрылась за холмом, зимний большак понемногу затягивал молодого бродягу…

Не знаю, что со мной стало бы, если бы не встретил на безлюдной дороге случайного прохожего. Слава Богу, на всякий случай спросил у него, далеко ли до Исакова? Мужчина посмотрел на меня, как на ненормального, и сказал, что 40 километров. Я был ошарашен. Что–то там в Вожеге перепутали или я не так понял. Идти вперёд не имело смысла и я, как побитая собака, поплёлся обратно на автостанцию, потому что ничего другого не оставалось.

Я снова сидел в зале ожидания — продрогший, голодный, окончательно деморализованный. Тупо глядел себе под ноги и ни о чём не думал. Даже в Вологду сегодня возвращаться было уже поздно. Так прошло ещё несколько часов, и вдруг я услышал за спиной в негромком разговоре слово «Исаково». Обернувшись, я задал совершенно бессмысленный вопрос: «А далеко до Исакова?». Ответ был: «90 километров».

Шпионский роман с опознанием резидента закончился. Началась «Алиса в Зазеркалье». Сначала до Исакова было 16 километров, потом — 40, а теперь — 90. Чем дольше я торчал здесь на одном месте, тем дальше становилось Исаково. Ближе к ночи, думаю, до Исакова станет уже километров 200, а к утру и Вологда может отодвинутся на тыщёнку километров.

Гораздо позже понял, что 16 километров мне, видимо, назвали до Исакова не от Сямжи, а от Гремячего, куда теоретически можно было добраться на лесовозе, хотя такой запасной вариант мне никто не расписал, а 40 километров мужик на дороге назвал, наверное, до отворотки, хотя хрен ли мне была эта отворотка? А тогда я просто окончательно обалдел. У меня больше не было вопросов вообще ни к кому.

Но из–за спины неожиданного донеслось: «Не переживай, сейчас тебя довезём. Ты ведь учитель?». Душу окатило тёплой волной. И от того, что меня первый раз в жизни назвали учителем, и от того, что мелькнул луч надежды. Я кивнул, боясь что–либо уточнять, а мой спаситель, выдержав паузу, сказал: «Утром машина сломалась, поэтому и не встретили тебя. Сейчас она приедет».

Как потом выяснилось, мой спаситель был мужем директора школы, и через пару часов мы на «газончике» подкатили к дверям директорского дома.

Директор была женщиной лет, наверное, 45-и. Она встретила меня, как тётушка любимого племянника после долгой разлуки. Тут же была открыта и разогрета целая банка тушёнки (страшный дефицит в те времена). А потом меня, сытого и согревшегося, директор проводила до квартиры, где мне предстояло жить. Квартира была натоплена специально к моему приезду. От такого приёма я чуть не разрыдался. Господи, думаю, да на что им так нужен ничего не умеющий студент? Вокруг меня так хлопочут, как будто встречают бесценного специалиста, а я вот возьму да и не сумею ни одного урока провести. Было тепло и страшно. Но удивления мои на этом не закончились.

Утром, едва я встал и, согрев чайку, начал уплетать печенье, которое мама напекла мне в дорогу, в дверь постучали. На пороге стояла директор с буханкой хлеба в руках: «Я подумала, что у вас хлеба нет и позавтракать нечем. Возьмите, а картошки я вам вечером принесу». Не удивительно, что после всего этого к первому своему уроку я готовился больше четырёх часов.

Когда я провёл свой первый урок, мне показалось, что я занимался этим всю жизнь, в работе учителя, как выяснилось, было что–то очень естественное для меня. Я вышел из класса внутренне сияющий и подумал, что сейчас зайду в учительскую и скажу: «Поздравьте меня с первым уроком». Но в учительской на моё появление никто и внимания не обратил. На несколько секунд я растерялся от того, что нет оркестра, но сразу понял, что это даже здорово. Меня приняли, как своего. Учитель (полноценный учитель!) зашёл после урока в учительскую. На что тут внимание обращать?

Потом я понял, что с моими уроками далеко не всё гладко, есть безумного много самых разнообразных методических требований, и соответствовать всем почти невозможно. Но директор, присутствуя на некоторых моих уроках и утраивая потом «разбор полётов», всегда была очень деликатна и доброжелательна. Она никогда меня не ругала, я слышал от неё только тёплые материнские советы: лучше бы вот это в следующий раз сделать по–другому.

А по субботам ко мне приходил муж директора и отводил меня в баню. Они сначала сами мылись, а потом меня звали.

Скажите, хоть один из городских учителей когда–нибудь испытывал на себе такую личную заботу директора школы? Я оказался среди людей, которые кружились вокруг незнакомого человека, словно это было самое дорогое для них существо. Я увидел людей совершенно другими глазами. Хотя глаза вроде бы оставались прежними, это люди были другие, но в том–то всё и дело, что уже и глаза начали меняться. Моё фантастическое путешествие в Исаково так же фантастически и продолжалось.


2. На поленьях смола, как слеза

В Исакове я полюбил одиночество. Приходил из школы, отдыхал, читал Ремарка, потом растапливал печку, готовил ужин — жаренную картошку или суп из пакетов с добавлением картошки. Газовой плиты не было, еду готовил на печке, на открытом огне. Для молодого горожанина в этом была бездна романтики. И всё это спокойно, не торопясь, под лениво журчащие мысли. А потом готовился к урокам.

Школа не выжимала, не выматывала. Я вёл уроки в двух классах, в одном из которых было 4 человека, а в другом — 6. Когда в классе заняты 2–3 парты, особых проблем с дисциплиной не возникает. Выдав русский язык и литературу, проводил ещё и физкультуру, что сводилось к тому, что мы просто катались с детьми на лыжах. Потом я шутил: мне платили деньги за то, что дети учили меня на лыжах ездить.

Я жил в здании интерната, в комнате с отдельных входом с улицы. До школы ходьбы было — 2 минуты, а потому и высыпался хорошо. Спокойные дни и безмятежные вечера, чистые детские глаза, Ремарк, потрескивание поленьев в печке в абсолютной тишине… Неделя летала за неделей.

Вечернее одиночество было обволакивающим и завораживающим, оно нисколько не тяготило, к тому же оно не было абсолютным. Ко мне иногда заходили гости — мои ученики. Сначала я просто не понимал этих визитов, думал им от меня что–то надо, но потом понял, что им не надо от меня ничего кроме «любви и дружбы». Детишки стайкой толпились у порога и на все неоднократные предложения снять пальто и пройти в комнату, смущённо мотали головами. Привыкнув к этим «странностям», я просто садился у печки и, глядя на огонь, отвечал на все их вопросы, сам о чём–нибудь спрашивал.

Однажды ко мне зашли местные молодые парни, где–то мои ровесники. Эти рассказывали о совсем других вещах. Например, о том, как до меня тут две студенточки жили, ну и сами понимаете. Понимая, что это уже не дети и должно же им от меня что–то требоваться, раз пришли, я предложил сходить за бутылочкой. Они с достоинством отказались. Побазарили ещё немного и ушли, на прощание сказав, что если кто–то обижать будет — чтобы к ним обращался. Но меня, как назло, никто не обижал.

Было полное ощущение того, что я попал в другой мир, где между людьми совсем другие отношения. И о том, что такое сельский учитель, представление сложилось прямо–таки пасторально–идилическое. Директор школы, как родная мать — и подкармливает, и в баню зовёт. Ученики словно собственные дети, которые даже вечером не хотят с тобой расстаться. У меня там и бабушка была — пожилая воспитательница интерната, которая иногда заходила ко мне в гости, хотя по работе мы не соприкасались. Говорили о школе, о детях, о жизни. Мне кажется, она действительно смотрела на меня, как на внука.

Помню, как после снежной ночи выхожу утром на крыльцо. Кругом всё занесло, а крыльцо чисто выметено. Видимо, кто–то из интернатовских детишек позаботился обо мне — от таких вещей просто слеза набегала. А где находятся школьные дрова, которыми мне велено было пользоваться, я так и не узнал. Мне регулярно привозил их на санках прямо к крыльцу один парнишка из интерната. Я несколько раз говорил, что мне ведь и самому не трудно за дровами сходить, только пусть он скажет, где их брать. А он отвечал, что ему это тоже не трудно.

Парнишка очень любил книги, особенно фантастику, а где её в то время было взять в глухом леспромхозовском посёлке? Я много рассказывал ему из того, что сам читал, а когда ездил в Вологду на побывку, специально для него взял в библиотеке Бредбери. Уезжая насовсем, подарил ему книгу из личной библиотеки. Помнит ли он обо мне? Думаю, что помнит.

Любой учитель, его образ, входит в чьё–то детство и остаётся там навсегда. Учеников имеют в более зрелом возрасте, когда перед глазами уже успели пройти сотни людей, когда встреча с новым человеком всё реже становится событием. Большинство учеников забывается. Они для нас, к сожалению, часто становятся просто работой, все подробности которой упомнить невозможно. А учитель для ученика — не работа, а жизнь, к тому же лучшая часть жизни — детство.

Я, наверное, был неважным учителем, но одну цель всегда твёрдо держал перед собой — не отравлять детям детство. Склонения и спряжения, которые мы вдалбливаем им порой с избыточным усердием, всё равно забудутся, но они обязательно запомнят на всю жизнь, какими мы были: добрыми или злыми, весёлыми или мрачными, мстительными или великодушными, справедливыми или не очень. Они потом обязательно, даже если невольно, будут тиражировать эти наши качества. Ведь от того, каким было детство, зависит вся последующая жизнь.

Наступил март, снег начал таять, и на лыжах мы больше не ездили. Мне сказали, что вместо этого мы с детьми теперь будем колоть дрова. Я пришёл в ужас. Когда я впервые в жизни увидел колун, то подумал, что топор какой–то совсем странный. А дети–то думаю как? Тоненькие девочки лет по 10–11 — и вдруг разделка дров. И тут я увидел, как ловко управляются с колуном мои девчушки. Любая из них, кажется, не тяжелее двух поленьев, а только щепки летят.

Долго не решался сам нанести первый удар. Боялся опозориться. И вот наконец… Полено от моего тщательно продуманного удара разлетелось, как в кино. Никто на это впрочем и внимания не обратил, а мне того и хотелось. Главное, что «лицо не потерял».

Каким вообще было моё лицо в глазах местных жителей? Ума не приложу. Даже не догадываюсь, как они меня воспринимали. Мне очень хотелось быть к ним ближе, стать своим, но я тогда уже прекрасно понимал, что здесь не свой и своим никогда не стану. Не здесь я родился, не здесь и пригодился. И они, конечно, тоже это понимали. Им вовсе не надо было никак по отношению ко мне определяться. Я не произвёл революции в их жизни. Очередной практикант. А я вот помню их до сих пор даже лучше, чем себя тогдашнего.

Помню ещё, как ездил домой на побывку. К выходным добавилось 8 марта и за три дня вполне можно было съездить в Вологду. Мне сказали, что утром от гаража пойдёт автобус до Сямжи. У гаража собралась целая толпа, но, прождав часа полтора, мы узнали, что автобуса сегодня не будет. На следующий день мне ехать в Вологду было уже поздно, то есть получилось, что побывка сорвалась. В этом не было ничего страшного, перспектива отдыха в Исакове меня нисколько не тяготила. Но я очень не люблю менять уже принятых решений, даже если возникают препятствия, которые кажутся непреодолимыми. Я и сейчас такой, а уж тогда — что и говорить. Уехать из Исакова было невозможно, но я сказал себе: «Всё равно уеду» и пошёл по дороге пешком, надеясь, что меня нагонит какая–нибудь попутка. Это было настоящим безумием, на тех дорогах случайных попуток не бывает. Это тупик. И ведь сам же стоял у гаража, видел, что ничего не едет. Но всё–таки я пошёл.

Отошёл я от посёлка пару вёрст и услышал у себя за спиной рёв мотора. Ко мне приближался ГАЗ‑51. На взмах руки он остановился, но в кабине уже сидели трое и шофёр сказал, что мол сам видишь. «А в кузове?» — спрашиваю. Шофёр с улыбкой пожал плечами: «Ну если хочешь…».

Стоял мороз. Стоя в кузове, я чувствовал себя, как в аэродинамической трубе. Казалось, что ветер влетает в грудь и вылетает из спины. Трясло безбожно. И так больше часа — 60 километров. Когда машина остановилась, выехав на шоссе, из кузова я почти вывалился, не чуя под собой ног. А здесь, на большаке, на оставшиеся до Сямжи 30 километров, попутку поймать было уже не трудно. Мы ловили её вместе с мужиком, который вышел из кабины, когда я покинул кузов. Он сказал мне: «Это я машину нанял. Еле уговорил шофёра. Если бы не уговорил, не знаю, что бы ты на дороге делал».

Возвращался я с этой побывки тоже весело. Теперь, всему наученный, я сразу с автостанции пошёл туда, откуда шли лесовозы. Захожу в какую–то каптёрку, там сидят полдюжины угрюмых мужиков. Спрашиваю: «До Гремячего подбросите?». Они молчат, не обращая на меня никакого внимания, как будто к ним в каптёрку муха залетела — не более того. Я растерялся, жду. Через некоторое время они выходят на улицу, я за ними. Тогда один из них мрачно бросил мне через плечо: «Ну чего встал, пошли». И я поехал на лесовозе. Но по дороге он сломался. Однако, теперь я был человеком, за которого шофёр взял ответственность, так что он тормознул идущий следом лесовоз, и я поехал дальше до Гремячего. А оттуда до Исакова было уже рукой подать — 16 километров — вечерняя прогулка перед сном. Правда, спать пришлось в пальто, потому что комната была нетоплена, а топить печку уже не было сил.

Утром на урок ко мне пришла директор, как бы давая понять: твои выходные — это твоё дело, а к урокам ты должен быть готов всегда. Конечно, я не был готов, так что методическим недочётам в моём уроке не было числа. Директор потом их перечислила и мягко сказала: «А перед этим у вас уже довольно неплохо получалось».

Директор поставила мне за практику четвёрку. И даже извинилась: «Хотела пятёрку поставить, но начала в характеристике о недостатках писать и пятёрки уже не получилось». Я был растроган. По моему суждению, я хоть и старался, но никак не заработал больше трояка. А директор приглашала работать после института к ним. Мне эта идея понравилась. Думаю, от добра добра не ищут. И распределение я, когда заканчивал вуз, получил именно в Вожегодский район. Но в последний момент всё переигралось. В Исакове я больше никогда не был.


3. Дорога до школы

Я покинул Исаково в марте 1984 года, а в ноябре того же года, уже учась на четвертом курсе, поехал на вторую свою практику, опять в Вожегодский район. Но заведующая РОНО мне сказала, что мест у них нет. Да, дескать, подавали заявку, но так вышло, что все места заняты. Она ещё добавила: «Директор Исаковской школы о вас очень хорошо отзывалась». Это меня утешило. Значит, думаю, места нет не именно для меня, а на самом деле.

И я, как дурак, вернулся в Вологду. Руководитель практики сказала: «Поезжай тогда в Великоустюгский район». Мне что, я поехал.

В Великоустюгском РОНО меня направили в Еремеево. И даже попутчица нашлась — учительница Еремеевской школы, которая возвращалась домой. Доехали мы с ней без приключений, но поселили меня так, что я обалдел, несмотря на всю свою неприхотливость.

Это была крохотная комнатка в интернате с общим входом, то есть просто одна из интернатских комнат — в соседней жили дети. Общий с детьми туалет и умывальник. Чудный, кстати, умывальник — три рукомойника в ряд. В комнате стояли кровать, стол, стул. Никаких излишеств. Не было даже розетки, то есть ни побриться, ни чайку согреть. Здесь не было даже печки. То есть печка из соседней комнаты одной стенкой выходила в мою. Я даже не мог её сам натопить, когда хотел.

Предполагалось, видимо, что от печной стенки будет достаточно тепло, но при нормальных морозах на улице она была почти холодная. В комнате стоял лютый дубак без малейшей возможности улучшить ситуацию. На мне было два свитера, но я понял, что и пальто на ночь снимать не придётся. Так в пальто я и забрался под ватное одеяло, а всё равно не согрелся. Значит, думаю, тут и для детей почти не топят. Дрова экономят посреди леса. Дети в таких условиях, вне всякого сомнения, вырастают особенные, но я‑то уже вырос и не особенным, а вполне обычным человеком.

Я решил, что уровень аскетизма тут немного зашкаливает, о чём и сказал с утра директору школы. Директор, мужчина–физрук, немного даже виновато кивнул: «Да, я понимаю. Мы бы девушку могли очень хорошо разместить, а вот парня, к сожалению, только так». Я был рад, что он не счёл меня излишне привередливым. Мы дружелюбно попрощались, и я пошёл. Так Еремеево и не вошло в мою судьбу. А жаль. Хорошее название.

Я пошёл пешком в Усть — Алексеево, там было, кажется, километров 7, что по тем временам я вообще за расстояние не считал. Пританцовывать на морозе в Усть — Алексееве пришлось не очень долго, подъехал автобус, и вот я уж снова в Велоустюгском РОНО. Здесь меня очень даже поняли, сказали, что подберут другое место, а пока на ночь дали койку в каком–то общежитии.

На следующей день мне расписали такую схему: «Поезжай сначала в Котлас, оттуда в Сусоловку, а там до посёлка Северный — 7 км по узкоколейке». После Исакова у меня уже появились первые признаки заматерелости, а потому я не удивился необходимости двух пересадок с выездом в соседнюю область — это чтобы добраться от точки до точки внутри одного района.

Вот я уже еду из Котласа в неведомую мне Сусловку. Поздний вечер, за окном пригородного вагона не просто темно, а как будто окно чёрной бумагой заклеено. Станции, как известно, не объявляют, где и когда выходить — решительно невозможно понять. Я спросил у сидящего рядом тщедушного мужичка, когда Сусловка будет. Он сказал, что сам туда едет, вместе нам, стало быть выходить. Потом он начал меня расспрашивать, кто я такой и куда добираюсь. Статус студента–практиканта вызвал у него отношение самое почтительное. Он стал рассказывать мне о Северном, о школе, о местном житье–бытье, а потом говорит: «Зачем вам сегодня в Северный идти, лучше у меня переночуем, а утром вместе до вашей школы по узкоколейке доберёмся. Я электрик, мне завтра как раз туда надо». Я долго отказывался и отшучивался: «Семь вёрст — не крюк для бешенной собаки. Дойду и сегодня пешком». Но он уговорил меня, и я до сих пор ему за это благодарен. Трудно сказать, чем закончились бы эти 7 вёрст по морозу, в непроглядной темноте, по чудовищной и совершенно незнакомой дороге. Наши русские дороги многих вогнали бы в гроб, если бы не замечательные русские попутчики. В жизни всё уравновешено.

Его жена встретила нас настолько любезно, как будто муж не чужого человека в дом привёл, а отыскал наконец давно потерянного брата. Меня прекрасно накормили, а когда стали укладываться, хозяин сказал: «Места у нас маловато, вы на кровати ложитесь, а мы с женой — на полу». Это, по моим меркам, превзошло все мыслимые представления о гостеприимстве. От кровати я решительно отказался, и непродолжительная битва за место на полу увенчалась моей победой.

А поутру мы с ним вместе добрались до Северного, и он с рук на руки передал меня директору школы.


4. Продлёнка

Северный — большой леспромхозовский посёлок, примерно такой же, как Исаково, а может ещё и побольше. В школе мне дали в придачу к 2–3 ежедневным урокам русского языка и литературы ещё и продлённую группу. И вот эта–то самая продлёнка совершенно отравила мою жизнь в Северном. Школа была деревянная, одноэтажная, но не сказать, что очень маленькая — врезались в память длинные коридоры. И вся эта школа тёмными непроглядными вечерами целиком оставалась на меня одного. Больше никого из взрослых не было во всём здании. Конечно, справиться с ребятками 4–6 классов было не так уж сложно, хотя и в этом опыта не хватало. Массовик–затейник из меня был неважный, дети, может быть, иногда скучали, хотя помнится, временами я их очень увлекал своими рассказами о том, о сём.

Но самым тяжёлым обстоятельством были восьмиклассники, вовсе не обязанные ходить на продлёнку, однако, всё равно сползавшиеся вечером в школу, чтобы повалять дурака. Они устраивали дикий крик и беготню по коридорам и спокойно вели себя только там, где я находился, а находиться я мог только в одном месте. Вся остальная школа превращалась таким образом в территорию беспредела. Хотелось плакать навзрыд от ощущения полного своего бессилия.

Один раз я сорвался. Схватил в коридоре за грудки самого наглого восьмиклассника, позабывшего уже всякие приличия, грубо прижал к стенке его тщедушное тельце и процедил сквозь зубы: «Если ещё раз — я тебя пришибу». Он ответил очень спокойно, с наглой ухмылкой: «А ты знаешь, что потом с тобой будет?». Мальчишка «на ты» угрожал учителю. Причём, я хорошо понимал, что это отнюдь не пустая угроза. Его старшие друзья могли в два счёта отметелить меня на тёмной улице. Но после этой угрозы гнев сразу схлынул — разговор приобрёл хотя и хамский, но вполне конструктивный характер. Я ему тогда говорю: «Прекрасно знаю, что со мной потом будет. Но это будет потом. А тебя я пришибу сейчас». Этот сюжетный поворот, кажется, произвёл на него впечатление, нагловатая улыбочка исчезла.

И всё–таки я не чувствовал себя победителем. Я потерял лицо. Учитель, которого вывели из себя, становится смешным. Он расписывается в собственной слабости. Не удивительно, что, когда я пошёл домой, сзади из темноты раздался смех, и в спину мне подряд полетели два снежка. Дескать «попробуй догони». К горлу подступил комок, я даже не обернулся.

Самым страшным на продлёнке было то, что эта шпана постоянно вырубала электрический рубильник. Вся школа погружалась в кромешную тьму, поднимался невообразимый визг. Чиркая спички, я медленно шёл к рубильнику, а это было далеко от класса, где мы сидели. Можно представить, сколько подолов было задрано в темноте, пока свет снова загорался. Знаю я этих акселератов. Ощущение своей полной неспособности защитить нормальных детей было чудовищным. Днём пришлось сказать классной даме восьмиклассников: «Можно сделать так, чтобы ваши на продлёнке не появлялись?». Она ответила: «Можно», но только ничего не смогла или не захотела сделать. Шпана так и продолжала скапливаться в школе каждый вечер. Я понял, что жаловаться бесполезно.

Когда свет погас о очередной раз, я подошёл к рубильнику и увидел, что он сломан. Эти коротышки не могли дотянуться до рубильника и вырубали его палкой от швабры, да и ткнули, видимо, посильнее. Одна девочка предложила сбегать за электриком, я её отправил, а всех остальных отпустил домой.

Пришёл электрик, свет загорелся. Сидя в опустевшей школе, я пил чай в учительской. Его там прямо в электрическом чайнике заваривали с какими–то травами, а дома у меня такой роскоши не было. Неожиданно в учительскую зашёл тот самый восьмиклассник, с которым я однажды очень жёстко столкнулся. Он вежливо поинтересовался, что я намерен предпринять после всего произошедшего.

— Докладную напишу, — с равнодушным безразличием сказал я.

— Не делайте этого, — в его голосе появилась мольба.

— Могу и не делать, если ты мне приведёшь того, кто рубильник сломал, а мы с ним сами разберёмся.

— Это я сделал, — он виновато опустил глаза. — А у меня уже два привода в милицию. Если ещё что–то — могут в колонию отправить.

Вот ведь, думаю, шпанёнок. На жалость бьёт. И пожалеть его должен именно тот, над кем он уже которую неделю издевается.

— Хорошо, — говорю, — я не буду тебя закладывать. Но ты мне должен пообещать, что пока я здесь работаю, свет на продлёнке ни разу не потухнет.

— Я этого больше делать не буду, но вдруг кто–нибудь другой, как я поручусь?

— А меня не колышет, ты или другой. Докладную–то я на тебя напишу. Так что хоть дежурь у рубильника. Это теперь твои проблемы.

На том мы с ним и порешили. Свет больше ни разу не погас. Собственно, это было очень далеко от приёмов классической педагогики и скорее походило на практику зоны, когда при помощи шантажа используют авторитетов для наведения порядка. Я действовал, исходя из реальности, а реальность требует и даже вынуждает использовать те методы, которые наиболее эффективны. Вот только не сам ли я эту реальность и создавал?

Помню, как сидел на продлёнке в классе, окружённый стайкой ребятишек с горящими счастливыми глазами, и рассказывал им обо всём на свете. Казалось, вот так век свой сидел бы с этими милыми замечательными детьми.

Помню, как шёл по тёмному коридору с мрачной решимостью кого–нибудь придушить. А в голове вертелось: ещё немного и я окончательно сорвусь. Сидеть мне в тюряге.

Уже тогда я понял очень простую вещь: для того, чтобы быть хорошим учителем, ничего не надо, кроме одного — любить детей. Причём, плохих надо любить ещё больше, чем хороших. Это невероятно трудно, но в этим не только искусство педагогики, но и искусство жизни вообще. Школа — концентрированное выражение жизни. Дети чувствуют гораздо тоньше, чем взрослые. Учительская любовь обязательно к педагогу вернутся, хотя может быть и не сразу, придётся попотеть. И ненависть тоже вернётся. Причём сразу. И тогда нашей единственной реальностью станет реальность зоны.

Я проводил последние свои уроки в Северном. Одна девочка, загадочно улыбаясь, сказала мне:

— А вы сегодня какой–то не такой.

— А какой? — я даже растерялся.

— Весёлый… — девочка продолжала загадочно улыбаться. Видимо, такой я ей больше нравился.

Мне стало грустно. Это была самая неутешительная оценка моей практики. Я был весёлый, потому что завтра уезжал домой, потому что покидал Северный навсегда. Девочка, не желая того, сказала мне, что я не был таким, каким они хотели бы меня видеть. Я не радовался им так, как обрадовался расставанию с ними. Это был очень горький урок.


5. Серебро на берёзах

В Северном меня сначала поселили на квартире у бабушки с дедушкой. Там я не знал ни забот, ни хлопот — печку топить не надо, еду готовить тоже — живи и радуйся. Но спокойно не жилось. Когда через 4 дня мне предложили на выбор: либо остаться здесь, либо перебраться на отдельную квартиру, я выбрал последнее. Свобода, дескать, дороже. Вскоре я этой свободой чуть не подавился, как это всегда и бывает.

В отдельной квартире были голые стены. Выдали мне на складе стол, стул, кровать, постельное, ведро. И всё. В деревенской жизни самой по себе нет ничего страшного, потому что быт сельских жителей обустроен до мелочей и достигается это годами. Но если вы приехали ненадолго, если вселились в четыре стены, и для вас решительно нет смысла обзаводиться бесчисленным множеством совершенно необходимых хозяйственных мелочей, тогда вам предстоит жизнь дикаря, что далеко не каждому по вкусу и по силам.

Ведро, например, было лишь одно, а колодец довольно далеко. Стало быть, ходить туда надо было в два раза чаще, чем, если бы было два ведра. Помойного ведра не было вовсе, и рукомойника — тоже. Умывался из кружки над тазом. В этой же эмалированной кружке грел воду, потому что чайника не было, причём грел на печке, потому что ни плитки, ни кипятильника тоже не было. Поскольку утром печку не топил, то оставался без чая и уходил в школу, съев кусок хлеба с холодной водой.

Нельзя сказать, что обо мне никто не заботился. Одна местная учительница время от времени приглашала на блины, но я старался не злоупотреблять её гостеприимством. Один добрый человек дал в пользование маленькую сковородочку, подарил ведро картошки и поллитровую банку топлёного свиного сала. Это были для меня сокровища, но ведро картошки я по неопытности оставил на ночь в коридоре, и это в 30-градусный мороз. Естественно, на следующий день занёс в дом уже «бубенцы». Этой–то перемороженной гниющей картошкой я в основном и питался. Жарил её, но сковородка была такой маленькой, что порция получалась воробьиной, да к тому же этого гнилья много всё равно было не съесть.

Обедал в школе, но, имея такие ужины, был постоянно голодным. Тогда я узнал, что голодному очень трудно уснуть, но научился обманывать голод. До сна терпел, а прямо перед тем, как лечь спать, съедал ломоть хлеба с холодной водой. Когда обрадованный желудок успевал понять, что больше ничего не получит, я уже спал.

Тогда я часто вспоминал рассказы отца о его голодном детстве. Это помогало понять, что моё положение очень даже не плохое. Подумаешь, картошка гнилая, хорошо хоть такая есть. Ну и что, если хлеб без масла? Он ведь испечён из качественной пшеничной муки, без всяких там опилочных примесей.

Иногда вечером ко мне заходил дедушка–сосед. Трезвым мне так ни разу и не довелось его увидеть. Он подолгу сидел, изводя меня своим пьяным трёпом. Почти каждый раз предлагал: «Пойдём ко мне жареное мясо есть». Мне очень хотелось кушать, от слова «мясо» текли слюни, но я отказывался, говорил, что только что поужинал, думая про себя: «Был бы ты трезвый, я бы конечно с тобой пошёл, а когда ты явишься домой пьяный, да ещё с посторонним человеком, как бы от твоей старухи дрына вместо мяса не схлопотать».

А его жена каждый раз мне потом говорила: «Опять мой пьяный дурак вчера вам надоедал? Не пускайте вы его». Интересно, как я мог его пустить, если у меня дверь изнутри не запиралась. Снаружи был навесной замок, а изнутри даже маленького крючочка не было. Ко мне хоть посреди ночи любой человек с улицы мог зайти.

В магазинах полки в те годы были пустые, к тому же я был очень стеснён в деньгах. Авансов здесь никто не выдавал, а когда подошёл день получки, меня просто забыли включить в ведомость, и я не получил ни копейки. Занял немного, но больше занимать было неловко. Под какие гарантии, если все знали, что я скоро отсюда уеду?

Когда я вселился в отдельную квартиру, немного дров здесь было, но за неделю они закончились. Несколько раз говорил директору школы, что у меня дрова на исходе, она с пониманием кивала головой. Потом сказал, что дрова совсем закончились. Она спокойно ответила: «Возчик заболел, не привезти никак». Такая постановка вопроса поразила меня в самое сердце. Информация о том, что водитель кобылы занемог, никак не могла меня согреть в 30-градусный мороз. Причём, никаких выходов из ситуации предложено не было. Надо было самому что–то придумывать.

Вернувшись вечером из школы, я прихватил с собой банку тушёнки, которая была у меня в «НЗ», и пошёл к бабушке, у которой вначале жил. Она приняла меня радушно, кровать постелила, а я ей говорю: «Бабушка, давай картошку с тушёнкой жарить. У меня тушёнка есть». Она ответила: «Спрячь свою тушёнку и садись за стол». Накормила меня очень вкусно и до отвала. Добрая женщина.

Дров мне привезли. Не колотых, правда. Их к тому же в одну ночь занесло снегом. Так заровняло, что и следа не осталось. Я приходил с продлёнки поздно, когда на улице была уже кромешная темнота. Искал, ничего не видя, под снегом дрова, колол их, топил печь, жарил свою гнилую картошку, ел и падал на кровать без памяти. Так продолжалось неделю, пока в воскресенье не переколол все дрова.

По воскресеньям я был лишён и обедов, которые имел в школе. Один раз в выходной я понадеялся на леспромхозовскую столовую, которая, кстати, была довольно далеко от дома. Но столовая оказалась закрыта, а у меня дома — хоть шаром покати. Вернувшись домой, я стал плотоядно поглядывать за печку. Там, в груде мусора валялся давно испорченный остаток колбасы в полиэтилене, которая была ещё с Вологды. Извлёк её, срезал толстый слой плесени, долго жарил, а потом ел — давился и радовался.

Сейчас откопал тетрадку с дневниковыми записями, которые делал в Северном, и прочитал: «В этом много мудрой радости — «завоевать пространство воздуха, которым дышишь по своему усмотрению» (А. Блок). В плане духовном сократить свою зависимость от внешнего мира мне никогда не удавалось, а в плане материальном — да. Сегодня я своими руками и мучениями, заледеневшими и онемевшими ногами создал свой островок тепла в море холода. Я изолирован этим морем холода от всего внешнего мира и веду себя на своём личном пространстве, как мне вздумается. Но в изолированности этой нет никакой безысходности. Ведь захоти я, и через 10 минут путешествуя через лютую стужу, буду уже в гостях. Нет, сегодня буду спать».

А ниже была запись: «Темно–синее поле неба инкрустировано рубиновым полумесяцем. На ветках берёз — серебро, которое вспыхивает разноцветными искорками. Это серебро на тонких ветках — несказанность, волшебность повседневности. Радость жизни найдёт, с чем вернуться. Только умей видеть, и тебе покажется, что ты живёшь в сказке».

Что ни говори, а голодный романтик — это романтик вдвойне.

Помню, как навсегда покидал посёлок Северный. Добрался через Сусоловку до Котласа, взял билет на Вологду. До поезда было ещё 4 часа, и я зашёл в вокзальный ресторан. «На последние без сдачи» заказал двойную порцию пельменей и 300 граммов водки. Ел человеческую еду, пил, хмелел и радовался тому, что сижу за столиком один. Особой радости я тогда не испытывал, на душе было как–то пусто. Зачем я вообще поехал в Северный? Ведь не гнал же меня туда никто. Но ни тогда, ни позже я ни минуты не жалел, что оказался там. Я провёл в Северном всего 5 недель, но эти 35 дней на всю жизнь объяснили мне великую цену куска хлеба и полена дров. Я хотел получить пару уроков? Я их получил.


6. Вдоль края

В первый же день моего пребывания в Северном, мне рассказали, что до меня тут проходил мой товарищ. Он переночевал в Северном и отправился дальше (мы с ним поехали не вместе, потому что я сначала поехал в Вожегу). Я чуть не рассмеялся от этого известия. Его, стало быть, отправили «дальше по этапу», а местные жители помнят, как он тут проходил. Нас гнали одного за другим, как арестантов. И я решил сходить к нему в гости.

Его загнали в Первомайское, это было в 25-и километрах от Северного. Никакого рейсового транспорта тут, конечно, не было. Время от времени по этой дороге что–то ездило, но не тогда, когда мне было надо, так что у меня был только один вариант — идти пешком. И это меня ещё больше развеселило.

В субботу продлёнки не было, я отвёл свои уроки, затоварился портвейном и пошёл. Благополучно нашёл выход из посёлка, на всякий случай уточнил у встречного старичка в правильном ли направлении иду и бодро зашагал вперёд по хрустящему снегу. Услужливый старичок всё ещё что–то мне объяснял, но я уже не слушал его. Я шёл. Время — полдень, курс ясен, к закату поспею.

Вначале дорога была похожа на тоннель между мрачных вековых елей. Из леса слышался истошный вой бензопилы, а когда она смолкала — нестройная, отрывистая матерщина. Эти звуки напоминали мне, что я ещё недалеко ушёл от посёлка. Но скоро всё стихло, ели на обочине расступились, как будто предлагая дороге пролегать, как ей вздумается. Пользуясь предоставленной свободой, дорога круто берёт вверх. Весело, азартно и быстро захожу на холм, с которого открывается вид на несметное войско богатырей в остроконечных тёмно–зелёных шлемах. Тайга самая настоящая.

Дорога тянулась уже второй час, беспечная весёлость начала понемногу выветриваться. На седьмом километре пути должна была, как мне сказали, появится деревня Ивановская, но её всё не было. В душу потихоньку начало закрадываться тоскливое предположение, что я пошёл не по той дороге, но я всё равно шёл вперёд, потому что ничего другого просто не оставалось. Пошёл третий час пути, и ни разу на дороге не встретилась ни одна машина, не говоря уже о пешеходах — их здесь вообще не бывает, местные жители не страдают романтизмом.

Но вот над зубчатой кромкой леса отчётливо обозначился церковный крест, предвещая близость человеческого жилья. Через пару километров из–за поворота наконец показалась сама церковь. Но стояла она на опушке в гордом и стоическом одиночестве, девственное снежное поле, не запятнанное следами, отделяло её от края леса. Было что–то мистически жуткое в том, что церковь стоит вдали от человеческого жилья. Позднее я передал впечатления от этой картины в последнем своём стихотворении. «Тот, кто сбросил колодки, не ищет дороги обратно…».

Мне казалось, что я иду вдоль самого края обитаемого мира. По пути стали попадаться брошенные деревни. Чёрные полуразваленные избы на белом снегу. И никаких тропинок, никаких следов между нами. Окна с выбитыми стёклами, как мёртвые глаза, в которых не тает снег. И вороньё, сидящее на этих зловещих трупах жилых домов. Но в этом заброшенном мире был какой–то магнетизм, он не только пугал, но и манил к себе. Мне казалось, что я попал на просторы погибшей цивилизации, оказавшись среди таинственного, почти мистического безмолвия. Много лет спустя я очень хотел побывать здесь летом, чтобы побродить среди руин затерянного мира, но не срослось.

Вот я шёл уже 3 часа, то есть отмахал уже километров 15. И дорога вдруг неожиданно кончилась. Просто исчезла и всё. Я встал, совершенно не зная что делать. На этой дороге у меня не было другого выхода, кроме как идти вперёд, но теперь мне было больше некуда идти. Здесь нет людей, здесь нельзя спросить дорогу. Здесь невозможно узнать, где ты вообще находишься. При этом зимняя дорога — вещь совершенно особая. На этой дороге нельзя отдыхать.

Я растерянно вертел головой вокруг себя. На заброшенные дома у обочины я давно уже внимания не обращал. И вдруг я заметил, что в ближайшем ко мне доме стёкла в окнах целые. Кажется, дом был жилой. Я решил это проверить и действительно обнаружил внутри дома вполне живую старушку, которая была к тому же говорящей, что было особенно для меня важно. Старушка объяснила мне, что до Палемы отсюда 4 километра, и выведет меня туда тропинка за её двором, которую с дороги не видно.

По тропинке я шагал уже бодрее, с лёгкой душёй, хотя и с тяжёлыми ногами. Курс оказался верным, и судьба канувшей в небытие деревни Ивановской меня больше не интересовала. Стемнело и на смену жизнеутверждающему визгу бензопилы пришёл тоскливый вой волков. Когда я собирался в дорогу, меня предупреждали, что волки в этих краях чувствуют себя довольно уверенно, а порою совершенно бестактно пристают к людям. Мне сказали, чтобы я взял с собой побольше спичек. Дескать, если будут приставать, надо чиркать спички и бросать в них, они этого не любят. Спичек я взял несколько коробок, но угроза быть разорванным волками, почему–то не казалась реальной. Наверное, потому что я никогда в жизни не видел ни одного серого.

Вскоре и Палема, довольно обширный посёлок, осталась за спиной. Предстоял последний 7-колометровый рывок. Чувство времени я потерял совершенно, в темноте стрелки на часах уже не были видны. Пытался чиркать спички, чтобы посмотреть на часы, но вскоре мне это надоело. Днём эту дорогу пользовали лесовозы, машины необузданные и свирепые, а потому вся она была в ямах и рытвинах, а в темноте я узнавал об очередной из них, уже поднимаясь с земли. Ноги всё более охотно сгибались и всё менее охотно разгибались. А впереди была река Луза.

Меня ещё в Северном предупреждали, что Луза может стать для меня проблемой. Дело в том, что мост через неё был только понтонный. На зиму этот мост убирают и ходят по льду. Тогда стоял конец ноября, мост уже могли убрать, но мороз стоял совсем лёгкий, река явно ещё не успела встать. И не переплывёшь — холодновато. Плакал бы я тогда на берегу Лузы горючими слезами. На таких дорогах ставишь на кон жизнь. Это меня, наверное, и привлекало больше всего.

Мост оказался на месте. Одинокие льдинки плавали в чёрной воде. Невольные мурашки пробегают по спине, когда подумаешь, что поскользнувшись на мосту, можешь оказаться в столь непривычной для зимы водной стихии.

Я всё шёл и шёл в кромешной темноте. Вдруг впереди забрезжило, разрастаясь, матовое жёлтое зарево. На фоне иссиня чёрного неба этот святящийся полукруг с нижней границей — горизонтом, казался чем–то волшебным. Да разве можно назвать обычными отсветы ещё невидимых огней человеческого жилья? От них пахнет дымом, молоком, навозом, особой сухостью хорошо протопленной зимней избы и многими другими вещами, близость которых так желанна для путника. Первым звуком, донесшимся из деревни, был лай собак. Жизнерадостное тяфканье лаек и дворняжек покажется вам слаще любого тенора, после того, как вы наслушались унылого нытья волков.

Я зашёл в деревню Первомайскую. Предстояло решить последнюю проблему — найти своего товарища. Не так–то это было просто. Людей на улице не было вообще. Здесь не ходят по улице тёмными непроглядными вечерами. Это ни за чем не надо. Я зашёл в первый попавшийся дом. Но и там людей не оказалось. Сел на лавку. Мне так хотелось сесть на лавку после такой дороги. Сижу, думаю, хозяева скоро вернуться, если даже свет в комнате не выключили. Насидевшись, вышел во двор, ещё походил, и вот хозяева подтянулись.

«Где, — спрашиваю, — живёт молодой учитель, который к вам недавно приехал?». «Это… как бы тебе объяснить… а вот видишь фонарь горит? Этот фонарь стоит у самого дома, который тебе нужен».

Ориентир был очень внятный, перепутать его было не с чем, потому что фонарей вокруг было не лишка. Получалось, как у Окуджавы: «Иди на огонь, моя радость, найдёшь без труда». Если человек ничего вокруг себя не видит, то к фонарю он идёт по прямой, а это бывает не самая удобная дорога. Я ещё несколько раз упал и вот наконец добрался до нужного дома, у дверей которого меня чуть не разорвала совершенно сумасшедшая собака.

Мой товарищ жил у бабушки, которая посадила свою собаку на цепь и с большим недоверием впустила меня в дом. Товарищ, увидев меня, чуть ли руками не замахал. Думал — приведение. Он ведь знал, что я сейчас должен работать в Вожегодском районе. И я действительно там был. А потом оказался здесь. Одно слово — привидение.


***

Пару лет назад я брал интервью у кандидата у главы одного из наших довольно глухих районов. Он рассказал о том, что очень серьёзной проблемой района является расселение леспромхозовских посёлков. Их в своё время построили там, где был лес, потом лес вырубили и людям теперь негде работать, а другого жилья у них нет. Их надо как–то расселять. Сейчас леспромхозовских посёлков уже не строят, лес вырубают, работая вахтовым методом. И раньше тоже можно было работать вахтовым методом, строительство этих посёлков — большая ошибка. «Вы представляете, что такое леспромхозовский посёлок?» — спросил меня кандидат в главы. Я кивнул.


От звонка до звонка