А ведь коммунисты были ребятами, настроенными на позитив. Как же они могли благословить преподавание в школе и массовое издание литературы, начисто лишённой позитива? Тут у них была своя мысль: «Посмотрите, как лучшие люди до революции мучились, какая у них была пустота в душе, а у нас, советских людей, теперь есть своя правда». Эта вполне понятная мысль в эпоху Брежнева ударила по коммунистам рикошетом. Тогда над официальной идеологией все смеялись, в советские идеалы уже никто не верил. И когда мы в школе изучали образы «лишних людей», никто уже не думал: «Как хорошо, что нам не приходится так мучиться». У меня, например, было устойчивое ощущение: «А ведь и я мучаюсь точно так же». Безверие классики вошло в резонанс с безверием эпохи Брежнева, которую позднее справедливо назвали застоем. Об этом писал Высоцкий: «Мы тоже дети страшных лет России, безвременье вливало водку в нас». И мой дневник — это заметки лишнего человека эпохи застоя.
Дело ведь не только в книгах. За весь тот период своей жизни я ни разу не встретил ни одного человека с твёрдыми убеждениями. Я не знал ни одного убеждённого коммуниста, кроме пары уж совсем неумных людей. Из верующих я знал только безграмотных бабушек. Либеральных диссидентов я не встречал вообще никаких. Не в столице жил. Если бы мне тогда встретить хоть одного хорошо образованного, грамотного человека с твёрдыми православными убеждениями… Но я даже не догадывался, что такие люди могут существовать.
А какие книги были бы мне тогда полезны из тех, которые уже были написаны? «Диалоги» Валентина Свенцицкого вполне могли бы перевернуть всю мою жизнь и поставить её на твёрдые рельсы. Да если бы к «Диалогам» ещё «Лето Господне» Шмелёва — большого русского художника. И Честертон был бы весьма кстати, и Мориак пошёл бы на пользу. Нилус и Поселянин — вообще не литература, но эта «нелитература» вместо ядовитых шедевров, стала бы тогда для моей души живой водой. Всего полдюжины книг, и родился бы новый жизнеспособный человек. Но эти книги шли тогда по разряду антисоветской литературы. Так будьте же вы прокляты, коммунисты брежневской поры, сами уже не верившие в собственные идеалы, но бдительно следившие за тем, чтобы никаких иных идеалов никто не смел проповедовать.
Не надо и говорить, что теперь я не согласен почти ни с одной мыслью из тех, что выражены в моём дневнике. И всё-таки я с уважением отношусь к тем своим мыслям. Я и сейчас считаю, что если исключить из человеческого бытия Бога, то ни к каким иным идеям, по здравому рассуждению, и невозможно было придти. И какая искренняя там тоска по вере…
Да мне бы тогда хоть пару слов правды хоть от кого-нибудь, и мир вспыхнул бы перед глазами праздником удивительных красок. Но мы прожили так, как прожили, и правда пришла в нашу жизнь тогда, когда пришла. Слава Богу за всё.
Костёр на льду
В те годы, когда я вёл дневник, я ещё писал стихи. Первые стихотворные пробы я сделал в 1978 году, 14 лет от роду. Эти стихи были чистой графоманией, и я их потом уничтожил. А в 1979 году, то есть когда мне было 15–16 лет, что-то такое начало получаться. Я уже не писал стихи, они рождались, порою, так легко появляясь на свет, что я смотрел на них в недоумении: как это у меня могло получиться? Моё ли это? Поэтическое вдохновение — ни с чем не сравнимое чувство, сознание человека будто преображается и начинает выражать себя на том языке, каким оно в обычной жизни не владеет. Когда поэты говорят, что на них нечто нисходит откуда-то извне — это не метафора, не преувеличение, это очень реальное ощущение.
Сколько бы я позднее не думал о природе поэтического дара, его суть навсегда останется для меня загадкой. Иногда кажется, что тебе кто-то диктует, и у православного человека появляется очень тревожное предположение относительно того, кто бы это мог быть. Нам слишком хорошо известен источник некоторых «космических диктантов». И со стихами так тоже может быть. Однако, не думаю, что поэтическое творчество всегда имеет в основе некое вмешательство со стороны «другого». Видимо, оно имеет источник внутри самого человека. Во мне этот источник начал хлестать упругими струями, когда пришла первая любовь. А потом этот источник пересох. Как и не бывало. И произошло это именно тогда, когда первая любовь ушла — где-то около 18 лет.
Нет, я не разучился писать складно и в рифму, но я вдруг почувствовал, что стихи уже не рождаются, я их выдумываю, порою просто вымучиваю. Это был уже всего лишь результат применения технических навыков. Я вас уверяю: «научить писать стихи» можно и обезьяну, если она будет стараться. Постепенно нарабатываются технические навыки, и из-под пера начинают выходить ритмичные, гладко рифмованные строки. Но это не поэзия. Поэзия требует некоего непостижимого дыхания духа, и это дыхание или есть, или его нет.
У меня его вдруг не стало. Я всё понял и стихов после 18-и лет больше не писал. Последняя вспышка чего-то очень похожего на поэтическое творчество случилась у меня в 21 год. Я работал на практике в глухом поселке Северный и привез оттуда два стихотворения. Кажется, это и правда стихи. Но больше я уже писать не пытался.
Костёр на льду
(1979–1984)
I
Камень и волны
Волны ласкают
Широкий лоб
Серого камня
Только родившись
Ласкают лоб
Древнего старца
Пенная нежность
Спешит изойти
В ласке минутной
Старый молчальник
Стоит, как стоял,
К ласкам привыкнув
04.09.79.
Поезд
Стук неясный до мерных ударов возрос,
И земля от предчувствий дрожит
В тёмной просеке леса на крыльях колёс
Он предвидится, ветром обвит
Возникает меж сосен его голова,
Жёлтых глаз туповатый обвод.
И как будто от боли очнувшись едва,
Он пронзительно тяжко ревёт.
Оборвавшейся лентой уносится вдаль,
Потонув в затихание полос,
Унося за собой ветровую печаль,
Как призыв, как укор, как вопрос.
Эвридика
Ты назад, мой певец, не гляди, не гляди.
Вместо песни сорвёшься ты в крике.
Пусть смотрящий вперёд счастье ждёт впереди
И поёт о своей Эвридике.
Не глядеть! Не глядеть! Уж открылся в скале
Светлый выход из мрака ночного.
Между ив у реки на цветущей земле
С Эвридикой ты встретишься снова.
Выход близок, но взгляд обернулся назад.
Нетерпение силы лишило.
Пала бездна, завыла и вздыбился ад,
Тень неясную ночь поглотила.
Снова день. На земле одинокий певец,
Взгляды бродят безумно и дико,
Голос глух, пальцы мертвы и виден конец
Страстной песне: «Вернись, Эвридика!»
Гнётся ива, как стан в тот момент роковой,
Над рекою ни песни, ни крика.
Только ветер печально выводит порой
На забытой струне: «Эвридика».
Драматический отрывок
— Не гляди! Счастья нет для смотрящих назад.
— Но ведь может ответ дать единственный взгляд.
Только взгляд — не укор, и не крик, и не стон.
— Захлебнётся костёр, что на льду разведён!
Нож
Нож живой — он и меч, и топор, и кинжал.
Не одно — сотни острых, отточенных жал.
Я закрою глаза — он всегда предо мной –
Колет в грудь, бьёт в лицо и грозит за спиной.
Вездесущ, неотступен, суров, многолик.
Из груди моей вырвет когда-нибудь крик.
Ни удары, ни руки ему не нужны.
Он войдёт мне под кожу как будто в ножны.
Музыка
Музыка с болью о ком-то рыдает,
Звуки дрожат и волной затухают.
Вдруг из падений взмывая дугою,
Мчатся и плещутся в русло другое.
Пропастей ужас! Рискованность взлёта!
Сердце трепещет, узнало кого-то.
Слёзы покорных немых изваяний
Стынут с укором застывших рыданий.
Сердце себя узнавать начинает.
Боль изваяний рыдает, рыдает.
29.07.79.
***
Ложь наводнила жизнь нашу и мою.
Мы в ней захлебнулись, и выплыть нет силы,
А где-то там, если я говорю: «Люблю»,
То ты отвечаешь: «Мой милый»
Как тень от сути отделились слова,
И мы запутались в этой игре с ними,
А где-то там, если над трупом говорят: «Мертва»
То не плачут, а смеются с улыбками незлыми
Мы лиц человеческих никогда не видали,
Лишь до ушей да к низу приклеенные губы,
А где-то там, если человеку чурбан показали,
То он говорит: «Сработано грубо»
Из мира личин, ложных звуков и самообмана
В «где-то» уйти я давно принял решение,
Но стеной и простором встаёт вечность океана,
И я понимаю, что «где-то» — многоликое разрушение.
***
Был ли кто при этом — не был
Только хоть кричи
Ведь звезда сорвалась с неба
Потонув в ночи
И, справляя панихиду,
Поезда гудят.
Мы живые будто с виду,
А сердца смердят.
Опьяняющим угаром
Дышат холода.
Не взошла на небе старом
Новая звезда.
14.10.79
***
Ветер звенит жестяными венками,
Птицы сидят на крестах.
Рядом дощечка с плохими стихами:
«Вечно ты в наших сердцах».
Плиты, надгробья, ограды стальные,
Вон на могиле стакан.
Правда, есть холмики очень простые –
Чуть ли не в пояс бурьян.
Вон на одной крест совсем покосился –
Верно давно уж гниёт.
К ржавой табличке поближе склонился –
Шёл ей 20-й лишь год.
Может когда-то была чьей-то милой,
Может любила мечтать.
Не кому только теперь над могилой
Даже траву оборвать.
Время и смерть пролегли между нами.
Ты умерла, я живу.
Вроде бы сбегать сейчас за цветами…
Не побегу, не нарву.
На кладбище после дождя
И тепло и паровито,
Вдаль несёт обрывки туч,
На крестах, дождём омытых,
Отразился светлый луч.
Птицы трели рассыпают,