Стоит ли об этом? — страница 20 из 29

— Докладную напишу, — с равнодушным безразличием сказал я.

— Не делайте этого, — в его голосе появилась мольба.

— Могу и не делать, если ты мне приведёшь того, кто рубильник сломал, а мы с ним сами разберёмся.

— Это я сделал, — он виновато опустил глаза. — А у меня уже два привода в милицию. Если ещё что-то — могут в колонию отправить.

Вот ведь, думаю, шпанёнок. На жалость бьёт. И пожалеть его должен именно тот, над кем он уже которую неделю издевается.

— Хорошо, — говорю, — я не буду тебя закладывать. Но ты мне должен пообещать, что пока я здесь работаю, свет на продлёнке ни разу не потухнет.

— Я этого больше делать не буду, но вдруг кто-нибудь другой, как я поручусь?

— А меня не колышет, ты или другой. Докладную-то я на тебя напишу. Так что хоть дежурь у рубильника. Это теперь твои проблемы.

На том мы с ним и порешили. Свет больше ни разу не погас. Собственно, это было очень далеко от приёмов классической педагогики и скорее походило на практику зоны, когда припомощи шантажа используют авторитетовдля наведения порядка. Я действовал, исходя из реальности, а реальность требует и даже вынуждает использовать те методы, которые наиболее эффективны. Вот только не сам ли я эту реальность и создавал?

Помню, как сидел на продлёнке в классе, окружённый стайкой ребятишек с горящими счастливыми глазами, и рассказывал им обо всём на свете. Казалось, вот так век свой сидел бы с этими милыми замечательными детьми.

Помню, как шёл по тёмному коридору с мрачной решимостью кого-нибудь придушить. А в голове вертелось: ещё немного и я окончательно сорвусь. Сидеть мне в тюряге.

Уже тогда я понял очень простую вещь: для того, чтобы быть хорошим учителем, ничего не надо, кроме одного — любить детей. Причём, плохих надо любить ещё больше, чем хороших. Это невероятно трудно, но в этим не только искусство педагогики, но и искусство жизни вообще. Школа — концентрированное выражение жизни. Дети чувствуют гораздо тоньше, чем взрослые. Учительская любовь обязательно к педагогу вернутся, хотя может быть и не сразу, придётся попотеть. И ненависть тоже вернётся. Причём сразу. И тогда нашей единственной реальностью станет реальность зоны.

Я проводил последние свои уроки в Северном. Одна девочка, загадочно улыбаясь, сказала мне:

— А вы сегодня какой-то не такой.

— А какой? — я даже растерялся.

— Весёлый… — девочка продолжала загадочно улыбаться. Видимо, такой я ей больше нравился.

Мне стало грустно. Это была самая неутешительная оценка моей практики. Я был весёлый, потому что завтра уезжал домой, потому что покидал Северный навсегда. Девочка, не желая того, сказала мне, что я не был таким, каким они хотели бы меня видеть. Я не радовался им так, как обрадовался расставанию с ними. Это был очень горький урок.

Серебро на берёзах

В Северном меня сначала поселили на квартире у бабушки с дедушкой. Там я не знал ни забот, ни хлопот — печку топить не надо, еду готовить тоже — живи и радуйся. Но спокойно не жилось. Когда через 4 дня мне предложили на выбор: либо остаться здесь, либо перебраться на отдельную квартиру, я выбрал последнее. Свобода, дескать, дороже. Вскоре я этой свободой чуть не подавился, как это всегда и бывает.

В отдельной квартире были голые стены. Выдали мне на складе стол, стул, кровать, постельное, ведро. И всё. В деревенской жизни самой по себе нет ничего страшного, потому что быт сельских жителей обустроен до мелочей и достигается это годами. Но если выприехалиненадолго, если вселились в четыре стены, и для вас решительно нет смысла обзаводиться бесчисленным множеством совершенно необходимых хозяйственных мелочей, тогда вам предстоит жизнь дикаря, что далеко не каждому по вкусу и по силам.

Ведро, например, было лишь одно, а колодец довольно далеко. Стало быть, ходить туда надо было в два раза чаще, чем, если бы было два ведра. Помойного ведра не было вовсе, и рукомойника — тоже. Умывался из кружки над тазом. В этой же эмалированной кружке грел воду, потому что чайника не было, причём грел на печке, потому что ни плитки, ни кипятильника тоже не было. Поскольку утром печку не топил, то оставался без чая и уходил в школу, съев кусок хлеба с холодной водой.

Нельзя сказать, что обо мне никто не заботился. Одна местная учительница время от времени приглашала на блины, но я старался не злоупотреблять её гостеприимством. Один добрый человек дал в пользование маленькую сковородочку, подарил ведро картошки и поллитровую банку топлёного свиного сала. Это были для меня сокровища, но ведро картошки я по неопытности оставил на ночь в коридоре, и это в 30-градусный мороз. Естественно, на следующий день занёс в дом уже «бубенцы». Этой-то перемороженной гниющей картошкой я в основном и питался. Жарил её, но сковородка была такой маленькой, что порция получалась воробьиной, да к тому же этого гнилья много всё равно было не съесть.

Обедал в школе, но, имея такие ужины, был постоянно голодным. Тогда я узнал, что голодному очень трудно уснуть, но научился обманывать голод. До сна терпел, а прямо перед тем, как лечь спать, съедал ломоть хлеба с холодной водой. Когда обрадованный желудок успевал понять, что больше ничего не получит, я уже спал.

Тогда я часто вспоминал рассказы отца о его голодном детстве. Это помогало понять, что моё положение очень даже не плохое. Подумаешь, картошка гнилая, хорошо хоть такая есть. Ну и что, если хлеб без масла? Он ведь испечён из качественной пшеничной муки, без всяких там опилочных примесей.

Иногда вечером ко мне заходил дедушка-сосед. Трезвым мне так ни разу и не довелось его увидеть. Он подолгу сидел, изводя меня своим пьяным трёпом. Почти каждый раз предлагал: «Пойдём ко мне жареное мясо есть». Мне очень хотелось кушать, от слова «мясо» текли слюни, но я отказывался, говорил, что только что поужинал, думая про себя: «Был бы ты трезвый, я бы конечно с тобой пошёл, а когда ты явишься домой пьяный, да ещё с посторонним человеком, как бы от твоей старухи дрына вместо мяса не схлопотать».

А его жена каждый раз мне потом говорила: «Опять мой пьяный дурак вчера вам надоедал? Не пускайте вы его». Интересно, как я мог его пустить, если у меня дверь изнутри не запиралась. Снаружи был навесной замок, а изнутри даже маленького крючочка не было. Ко мне хоть посреди ночи любой человек с улицы мог зайти.

В магазинах полки в те годы были пустые, к тому же я был очень стеснён в деньгах. Авансов здесь никто не выдавал, а когда подошёл день получки, меня просто забыли включить в ведомость, и я не получил ни копейки. Занял немного, но больше занимать было неловко. Под какие гарантии, если все знали, что я скоро отсюда уеду?

Когда я вселился в отдельную квартиру, немного дров здесь было, но за неделю они закончились. Несколько раз говорил директору школы, что у меня дрова на исходе, она с пониманием кивала головой. Потом сказал, что дрова совсем закончились. Она спокойно ответила: «Возчик заболел, не привезти никак». Такая постановка вопроса поразила меня в самое сердце. Информация о том, что водитель кобылы занемог, никак не могла меня согреть в 30-градусный мороз. Причём, никаких выходов из ситуации предложено не было. Надо было самому что-то придумывать.

Вернувшись вечером из школы, я прихватил с собой банку тушёнки, которая была у меня в «НЗ», и пошёл к бабушке, у которой вначале жил. Она приняла меня радушно, кровать постелила, а я ей говорю: «Бабушка, давай картошку с тушёнкой жарить. У меня тушёнка есть». Она ответила: «Спрячь свою тушёнку и садись за стол». Накормила меня очень вкусно и до отвала. Добрая женщина.

Дров мне привезли. Не колотых, правда. Их к тому же в одну ночь занесло снегом. Так заровняло, что и следа не осталось. Я приходил с продлёнки поздно, когда на улице была уже кромешная темнота. Искал, ничего не видя, под снегом дрова, колол их, топил печь, жарил свою гнилую картошку, ел и падал на кровать без памяти. Так продолжалось неделю, пока в воскресенье не переколол все дрова.

По воскресеньям я был лишён и обедов, которые имел в школе. Один раз в выходной я понадеялся на леспромхозовскую столовую, которая, кстати, была довольно далеко от дома. Но столовая оказалась закрыта, а у меня дома — хоть шаром покати. Вернувшись домой, я стал плотоядно поглядывать за печку. Там, в груде мусоравалялся давно испорченный остаток колбасы в полиэтилене, которая была ещё с Вологды. Извлёк её, срезал толстый слой плесени, долго жарил, а потом ел — давился и радовался.

Сейчас откопал тетрадку с дневниковыми записями, которые делал в Северном, и прочитал: «В этом много мудрой радости — «завоевать пространство воздуха, которым дышишь по своему усмотрению» (А.Блок). В плане духовном сократить свою зависимость от внешнего мира мне никогда не удавалось, а в плане материальном — да. Сегодня я своими руками и мучениями, заледеневшими и онемевшими ногами создал свой островок тепла в море холода. Я изолирован этим морем холода от всего внешнего мира и веду себя на своём личном пространстве, как мне вздумается. Но в изолированности этой нет никакой безысходности. Ведь захоти я, и через 10 минут путешествуя через лютую стужу, буду уже в гостях. Нет, сегодня буду спать».

А ниже была запись: «Темно-синее поле неба инкрустировано рубиновым полумесяцем. На ветках берёз — серебро, которое вспыхивает разноцветными искорками. Это серебро на тонких ветках — несказанность, волшебность повседневности. Радость жизни найдёт, с чем вернуться. Только умей видеть, и тебе покажется, что ты живёшь в сказке».

Что ни говори, а голодный романтик — это романтик вдвойне.

Помню, как навсегда покидал посёлок Северный. Добрался через Сусоловку до Котласа, взял билет на Вологду. До поезда было ещё 4 часа, и я зашёл в вокзальный ресторан. «На последние без сдачи» заказал двойную порцию пельменей и 300 граммов водки. Ел человеческую еду, пил, хмелел и радовался тому, что сижу за столиком один. Особой радости я тогда не испытывал, на душе было как-то пусто. Зачем я вообще поехал в Северный? Ведь не гнал же меня туда никто. Но ни тогда, ни позже я ни минуты не жалел, что оказался там. Я провёл в Северном всего 5 недель, но эти 35 дней на всю жизнь объяснили мне великую цену куска хлеба и полена дров. Я хотел получить пару уроков? Я их получил.