Стойкость — страница 12 из 32

Однажды утром, во время тренировки, Станиславу вы­пало репетировать вместе с ней. Пианист по-прежнему щулился. Словно живое существо, вздыхало фортепиано.

В разгар танца Станислав, не доведя до конца па, остано­вился. Эльга Райх вскинула на него удивленный взор:

— Вы сбились?

Станислав покачал головой:

— Вы спутали.

— Я? — щеки Эльги вспыхнули.— Я не путаю. Вам это показалось.

Он приблизился к ней, взял за руки, заглянул в глаза.

— Почему вы чураетесь меня? — глухо прозвучал его вопрос.— Неужели вы не замечаете, что мне досадно ви­деть отношение отца к вам? Разве вы не видите, как тяже­ло мне?

Эльга попыталась высвободить руки, а он вдруг прив­лек ее к себе, и она ощутила сильное и гулкое сердцебие­ние в его груди.

— Почему вы относитесь ко мне так казенно? Я — не ваш партнер! Я не желаю быть вашим партнером! Не же­лаю и не буду!

Меланхоличный пианист взял заключительный аккорд пьесы и снова начал ее. Он не слышал их разговора, он прилежно и строго исполнял свою работу.

— Я пережил страшное потрясение, видел в лицо смерть, по ту сторону фронта меня уже схоронили. У меня искалечена юность, Эльга, у меня жизнь исковеркана.

Она уже не пыталась больше вырваться, она даже уро­нила голову на его крепкую и упругую грудь, она слушала это внезапное признание.

— Отца я ненавижу, боюсь его... Будь у меня иной отец, Эльга, будь другое детство, я сам был бы другим человеком. Я искал свою юность, Эльга, я искал близких себе людей и не нашел их. Я жаждал товарищества, искал истинную молодость, а напоролся на смерть, бежал от нее, но мчится, бешено мчится она вдогонку за мной до сих пор. Что оста­лось у меня от призрачной дружбы, Эльга? Ненависть. Все­поглощающая и тяжелая ненависть. И некуда деваться мне от нее...

Он замолчал. И пианист окончил игру, не зная, что ему делать дальше — повторять ноктюрн или нет. Отец не по­казывался. И воспользовавшись этой неожиданной паузой, Эльга осторожно выскользнула из его рук и торопливыми шагами направилась к дверям. Он спохватился и рванулся следом за ней. Эльга ускорила шаги. Он побежал. Через длинную анфиладу комнат бежал он за ней. Гулко хлопали двери. Развевались в такт бегу портьеры. Множество люстр отражало эту погоню. Бег мелькал в стекле, в никеле, в по­лированном дереве. Все бежало вместе с ним по этому большому дому. За окнами бежало утреннее солнце. Бежали солнечные лучи, вспышки их, тени. Этот бег охватил весь мир, и надо было во что бы то ни стало догнать.

И вдруг он остановился.

Он преодолел себя. Он почувствовал эту победу всем своим существом.

...Как обычно, отец пришел будить его. Лицо отца было озабоченным.

— Вставай, Стась! Вы будете тренироваться без меня. Я занят нынче, очень занят.— И отец приготовился уйти.

— Куда ты?

Отец досадливо махнул рукой, сердито скривил рот.

— У нас на фронте осложнения, Стась... Не стоит гово­рить, это неинтересно, скучно.

И только теперь вспомнил Станислав, что он ведь, соб­ственно говоря, и не знает, чем занимается в ставке гене­рала Белова его отец, и ему вдруг захотелось узнать это немедленно.

— Папочка... ты извини меня... Меня интересует, чем ты вдесь занимаешься?

— Я? — отец испытующе посмотрел сыну в глаза. — Я ведь не спрашивал у тебя, что ты делал все это время.

Станислав спрыгнул с постели.

— Служил в крушноярском комитете, был на фронте, убил офицера беловской армии! — Это произнесено было вызывающе и с издевкой.

— И после? — этот вопрос отца не скрыл его тревоги.

— А потом меня приговорили к расстрелу. Недоследили, я убежал. Слышишь?

Павел Юткевич подошел к сыну, взял его за локоть.

— Ты взволнован, Стась. Расстрел из-за отца, да?

Станислав злорадно засмеялся.

— Нет, папочка... Мы не знали, где ты и кто ты.

— Ты говоришь — мы?

Отец посмотрел на сына в упор, и во взгляде этом опять, как и много раз прежде, прочитал Станислав его превос­ходство над собой.

— Они... не знали, кто ты...— почему-то совсем тихо сказал сын.

— Ого! — на этот раз смеялся старший Юткевич.— А знай они, что твой отец — дипломатический советник при штабе генерала Белова, они тебя не проморгали бы. У этого народца — черная злоба, животная ненависть.

Станислав отвернулся. Он стоял несколько минут с опу­щенной головой. Руки плетьми опали вдоль тела. Отец лишь в это утро разглядел следы царапин на них.

— И ты мне талдычишь о мастерстве?..

— Мастерство, Стась, не перечит войне. Ты порасспро­си Эльгу, как встречают ее солдаты нашей армии. Ее танец дарит им ощущение покоя, бодрости, уверенности, пробуждает волевые импульсы в грубых солдатских сердцах. А это что-нибудь да значит.

— Я спрацшваю о тебе, отец! — резко обернулся он к нему.

Павел Юткевич посмотрел на часы, они показывали во­семь. В наступившей тишине бой часов прозвучал мелодично и ровно.

— Я стар,— спокойно и рассудительно отвечал отец,— Мастерство мое на исходе, я передаю его тебе. Ты способный. Что же мне остается делать? Я все-таки обязан служить своим людям, тем людям, которые взрастили мой талант, создали мне славу, приняли меня в свой круг. Я бла­годарно служу им, и ты в конце концов можешь идти по отцовским стопам. Тревожные времена настали для искус­ства... Подумай.

И он не спеша направился к двери, давая сыну возмож­ность обдумать и уяснить сказанное. Гулко и ровно удалялись его шаги. Напряженно прислушивался к ним Станислав. И по мере того как затихали шаги отца, в сознания его крепла решимость.

Эта решимость не покидала его весь день. В каком-то отупелом состоянии он принялся одеваться, и движения его были резки, лихорадочны. Порвались шнурки, он их долго связывал, и вскипала злость, бурная, ищущая выхода. Из глубины дома донеслись звуки фортепиано. Эльга тренировалась в зале одна, и меланхоличный пианист старался как никогда. Шнурки завязаны, он стоит возле зеркала, он проводит ладонью но щеке, ладонь ощущает мягкое покалывание волос — «бриться, бриться пора». Поворачиваясь на месте, он озирает свою фигуру, расправляет складки на пиджаке, складки собираются снова. «Ишь, как располнел отец»,— пиджак с отцовского плеча.

Потом он, раздвинув портьеры, следит за Эльгой, Она замечает его приход, розовеет, подбегает к пианисту, останавливает его — и пианист, сделав поклон, покидает комнату.

— Почему ты так нарядился?

Он сжимает нервными пальцами скомканные портьеры, сдерживая себя, произносит:

— Я ухожу. Сказать об этом и зашел.

— Куда ты?

— Я? — Портьеры разлетаются в стороны.— Надо бы спросить, надолго ли...

Пытливо вглядываясь, Эльга подбегает к нему, руки об­ивают шею, голова припадает к груди, и глаза — близко-близко.

— А жизнь? Долгая жизнь наша? — переходит на тре­петный и тревожный шепот.— Вижу, навсегда уходишь, не­хорошее лицо у тебя... Злой ты, жестокий, недобрый... Все вы таковы.

Он круто поворачивается и резкими шагами выходит из дома, чтоб никогда больше в нем не появляться.

В тот же день адъютант генерала Белова вручает крас­ноносому долговязому полковнику приказ: Юткевича Ста­нислава Павловича, девятнадцати лет от роду... и так далее... и так далее... и так далее... — зачислить в личный от­ряд генерала Белова. Основание: резолюция генерала. Подпись. Дата. Печать.

.................................................................................

.................................................................................

Мундир английский,

погон японский,

разбой российский,

правитель омский.

Эх, шарабан мой,

американка!

А я девчонка, да...


— Тс-с-с! Тс-с-с! Господа! Тут среди нас дамы, среди вас прекрасный пол. Ни к чему омрачать сегодняшнюю интимную и романтическую обстановку нашими боевыми буднями. Я знаю — все вы верны до самопожертвования славному русскому воинству...

— Ур-ра-а!

— Хох! Хох!

— Горько! Горько-о!

— Милочка, поцелуй. Ну, еще, милочка!

— Ну, пупсик!

— Пупсик, мой милый пупсик!

— За русское воинство — осушить чары!

— За пупсика! За пупсика, черти, выпить!

И, расплескивая вино на скатерть, на расстегнувшийся в самом непристойном месте мундир, на головы соседей, мо­лоденький рыжий офицерик пробирается к тамаде, только что говорившему о славном русском воинстве.

— Ты-тты... тта-ма-да?

— Тамада.

— Тта... тты... мне ду-дудру-руг?

— Друг, Жоржик.

— Та-ак пей... мать твою... за пу-уп-псик-ка! Н-на! — дрожащими руками он сует свой рюмку тамаде, и тот час­то-часто моргает глазами.

Только два человека не принимали участия в общем разгуле, только двое сидели, низко склонив над рюмками головы и попыхивая сигаретами.

— Саша, — с трудом ворочая языком, лип к смуглоли­цему уродцу Станислав Юткевич. — Не могу, Саша. К гор­лу подступает, воротит.

— А ты пей, Стасик, пей, — тыкал тот коротышками-пальцами, поросшими черными волосами, в рюмку, и на уродливом лице его появлялась гримаса не то сочувствия, не то презрения.— Пей до дна, вот и перестанешь размыш­лять о всякой всячине, привыкнешь к нашей компании, за­будешь об отце.

— Нет, Саша, совесть есть, угрызения...— теребит себя за липкие кудри.— На фронт бы скорее, ни дум тебе, ни забот...

— Пей до дна, пей!..

«Пей до дна, пей!» — издалека, сквозь дымку, сквозь чад голосов, писк женщин, икоту и звон, сквозь треньканье рояля — издалека, издалека, как во сне.

И наступает сон — в судорогах сознания возникает же­лание вырваться на ветреный простор, в ночь, набрать пол­ную грудь свежего воздуха, а рядом проносится безусый, кругленький (кадочка, да и только) немец-офицер и мель­кает кисель груди, оттененный багрянцем пролитого вина, а потом вдруг в путаницу пьяных видений вторгается бой часов — раз, два, три... десять, одиннадцать, двенадцать... Роковой двенадцатый час.

...В метелицу, в ночь, в разметенную безграничность снежных просторов, когда опадают с неба спелыми сливами звезды, когда ветер досуха обжигает тебе лицо, а в том ветре струятся едва слышные напевы весны, когда еще трещит голова от беспробудных пьяных ночей, — в метелицу, в ночь, в разметенную безграничность снежных просторов: «По коням!»