Стойкость — страница 15 из 32

Заинтересовавшись горячим спором мужиков, он вти­снулся в толпу, лузгая семечки.

— Приезжает однажды к нам человек и говорит, что России конец: при царе Николае, говорит, жилось спокой­но, а теперь — что ни день, новый пень корчуй, коли си­лы маешь.

— Один черт, что Николай, что Белый,— скептически выцеживал приземистый мужичишка в куртке домотка­ного сукна.

«Ну, тут все спокойно»,— подумал Юткевич, да в ту же минуту парень лет двадцати, сморкнув носом, тонким скрипучим голосом подал реплику:

— Не говори, дядька, не подумавши. Ввалились в на­ше село казаки, перевернули все вверх дном, и все прахом пошло.

Потом возле самого уха заскулила шарманка. Юткевич повернулся было к шарманщику, но вдруг почувствовал, как чья-то рука быстро нырнула в его карман. Он успел схватить ее, и человек оказался совсем рядом.

— Пусти! — человек рванул руку, и листок бумаги полетел на усыпанную семечной шелухой землю.

Юткевич поднял глаза на человека, и кровь прилила к еда лицу. Перед ним стоял Кравченко. Он заметил минут­ную растерянность Юткевича, изо всех сил рванул руку и побежал, стараясь затеряться в рыночной суете.

— Стой, стреляю!

Юткевич бросился вдогонку, но Кравченко исчез за монастырской стеной, лишь выпавшие из кармана листов­ки разлетелись по улице. Едва сдерживая себя, Юткевич нервно принялся собирать их, мысленно угрожая Крав­ченко расправой.

Вечером, переодевшись, взял ком листовок и пошел к Масловскому. Он все взвесил, он решил скрыть от пол­ковника свою неожиданную встречу на рынке: «дежурст­во» у него и так было не ахти какое.

Масловский встретил его приветливо, как всегда. С одним Юткевичем он и разговаривал по-человечески, и от этого всегда было не по себе. Пробежав глазами лис­товку-прокламацию, Масловский сверкнул глазами и при­свистнул. С плохо скрываемым отчаянием промолвил:

— Вот вам и подарочек пасхальный! — Потом резко встал, подошел к окну, с силой толкнул раму, и легкий ветерок хлынул в комнату.— Ты знаешь, Стась, завтра пасха...

Юткевич удивился неожиданной теплоте в голосе это­го грубого человека, улыбнулся..

— Да... Я это знаю... Но я знаю и то, Саша, что ты подписал расстрел казаку, прятавшему такую листовку...

Масловский круто повернулся к нему.

— Да. Я перестреляю их всех. Не армия, а бардак. Если генерал надеется на победу, так это лишь старческая ма­ния. Факт!

Потом он подошел к шкафу, достал оттуда бутылку и рюмки, поставил их на стол, глухо щелкнул в дверях клю­чом.

— Оставим все это. Завтра пасха...

Они выпили. Юткевич едва перевел дух. Это был спирт. Вскоре в голове зашумело, и он, покачнувшись, опустился в кресло.

— Завтра пасха...

И внезапно с какой-то удивительной отчетливостью всем существом ощутил тревогу, перемешанную с ужасом. Словно бы какое-то давнее пророчество начинало сбывать­ся наяву. Точно беспощадный меч был занесен над ним. И возникло чувство гадливости, подкатило к горлу, и трудно было понять, чем вызвано оно, это чувство,— присутствием полковника или действием спирта. Он сорвался с кресла и ринулся бежать из комнаты Масловского.

В темноте он вдруг застыл на месте. Прямо перед ним багровым заревом полыхало небо. Били церковные колокола, но не по-праздничному, а тревожно, набатом. Где-то в отдалении воздух разрывали выстрелы. Зарево выхватыва­ло из темноты углы домов и перекрестки улиц, и в кро­вавых сполохах всюду метались люди. Ночной город набу­хал гулом. Совсем близко от Юткевича пробежали двое. Возбужденные голоса их заставили Юткевича затаить ды­хание. Они задержались, прикуривая.

Б а с. Разбушевались так, что не сдержать!

Т е н о р (подхихикнув). Офицерье в подштанниках выволокли из борделя. Один отстреливался, так его штыком насквозь!

Б а с. Лишь бы Грай подоспел... В самый разгар надо попасть, а то еще одумаются.

Т е н о р. Не одумаются! Казаки озверели, как волки.

Юткевич, нащупав наган, сбросил с плеч шинель и в одной рубашке двинулся вперед.

Вскоре он уже был возле церкви. Тут было светло как днем. На площади шумела толпа. Из выбитых окон лавки на улицу летели штуки сукна, сапоги, парфюмерия, ка­кие-то банки, щетки... Люди дрались из-за этих вещей, на­гружались поживой. Солдат наматывал на себя сверток ситца. На штыке у него болтался алый шарф. Несколько человек волокли за волосы попа в золоченой ризе. Поп жалобно стонал, упирался. Где-то стеганул очередью пулемет. Это кучка офицеров отстреливалась с пожарной каланчи. Сыскались охотники и подожгли каланчу, пламя отрезало офицеров от земли, пулемет замолк. Потом занялся огонь над церковью. Конца-краю не было разгулу казацкой воль­ницы. В отблесках пожаров митинговали. Залитые ба­грянцем человеческие лица пугали, словно привидения. Пробираясь сквозь толпу, Юткевич оказался около митин­гующих, заметил среди них Кравченко. В солдатской ши­нели, в большой с чужой головы — кубанке он выглядел воинственно. Юткевич похолодел и заторопился вы­браться из этой Варфоломеевской ночи.

Снова оказавшись в темноте, он побежал к Масловско­му. У самых ворот ревел мотор автомобиля, и голос Мас­ловского отдавал последние приказы. Эти приказы никем не выполнялись. Лишь один из всех подчиненных оста­вался верным своему полковнику — молчаливый и неу­клюжий шофер.

Юткевич подбежал к Масловскому.

— Торопитесь, полковник! — почему-то во весь голос прокричал он.—· Сюда идут.

— А я уж думал, что от тебя горстка пепла осталась. Эти паршивцы... — Масловский недоговорил, но было по­нятно, что речь шла об офицерах. — Оденься, и едем.

И позднее, сидя в автомобиле рядом с Масловским, Юткевич все время видел перед собою блекнущие призраки огромного грозного зарева, и по телу пробегала мелкая жгучая дрожь. Машина с погашенными фарами мчалась в ночь. Один только ветер свистел вокруг, донося отголоски казачьего бунта.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Оборвал свою речь Кравченко как-то внезапно. Он стро­го вглядывался в актера и видел, что с тем творилось то странное и непонятное. Вся фигура артиста словно была в движении, странном движений на одном месте, а на бледном лице с подведенными глазами возникали и пропадали, уступая место новым, гримаса за гримасой — и вся гамма человеческих переживаний передавалась эти­ми гримасами, боль и ужас, нетерпение и молчаливая мольба о спасении, горечь и ненависть.

Собственно говоря, сам рассказ Кравченко был крат­ким, но ожившие картины прошлого не угасали в созна­нии артиста и перед его взором, как на большом экране, проходили эти события недавнего времени, даже и те из них, о которых Кравченко сам не мог знать. То, что гово­рил Кравченко, возбуждало творческую фантазию актера, и казалось, будто актер заинтересовался историей некоей дружбы, которая касалась не его, а совершенно незнако­мого ему, далекого человека. И когда Кравченко замол­чал, поразившись странной смене масок на лице своего слушателя, актер вдруг простонал, закрывая лицо руками.

— Мы мчались в авто без света... в неизвестность но­чи... бежали от безумия казачьего разгула... Да, я видел Кравченко в чужой кубанке... залитое отсветом пожара лицо его было ужасно...

— Дальше, говори, что было дальше!..

...Потом Кравченко тронул актера за руку и глухо про­изнес:

— Значит, ты снова бежал? Я этого не знал. Я искал тебя три дня... Перерыли все. Всех отыскали. А вот тебя с полковником не было. Но теперь...

Актер оторвал руки от лица, покачнулся, всем телом навалился на стол, и плечи его затряслись в истерическом плаче. Наступила реакция после тяжелого и всепогло­щающего напряжения мысли и мускулов, как это случа­ется с осужденными: так плачет преступник в камере в ночь накануне казни.

За тонкими фанерными стенами гремел могучим хора­лом прощения и искупления оркестр. Это был заключитель­ный аккорд, и, заглушая его, вспыхнули в зале и донеслись сюда, в артистическую уборную, рукоплескания. И тогда в дверях возникла Эльза Райх, горящая вдохновением и радостью успеха, и вся она была воплощением уверенности, что победа одержана, что в ее власти были чувства тысячной толпы зрителей. Потом, немного погодя, появляется первый признак усталости, а пока — тело рвется еще и еще волновать своей красотой людей, тело, кажется, поет каждым мускулом, тело жаждет ритма — бурного, упоительного ритма.

— Стась!..

Она не знала, что делать, слов не было, и некоторое время стояла в немом недоумении. А за спиной у нее гремели аплодисменты и все громче и громче звучали голоса людей: опьянев от эрелища, они хотели, они требовали продолжения этого зрелища. Но тут вбежал распорядитель в тугом накрахмаленном воротничке и, не замечая оцепенелости актрисы и угрюмости постороннего визитера в серой шинели, шумно обратился к Юткевичу:

— Маэстро, вас вызывают!

— Не могу,— до крови кусая губы, процедил Юткевич.— Не могу!

Распорядитель смерил взглядом фигуру Кравченко, и в этом взгляде Кравченко почувствовал презрительный упрек.

— Вас вызывают. Пренебрегать этим не следует. Вы только выйдите...

Актер резко поднялся, выпрямившись во весь рост перед зеркалом, поглядел через плечо на распорядителя тяжелыми помутневшими глазами, сжал кулаки и вдруг бросился мимо распорядителя, мимо актрисы в дверь, на сцену.

Кравченко машинально подался вдогонку, но распорядитель схватил его за локоть, увлек за собой, и вскоре они оказались в лабиринте кулис.

— Отсюда удобно смотреть, — тихо произнес распорядитель и уверенно раздвинул полотнище.

Перед Кравченко была сцена, и на ней — Юткевич, радостно-возбужденный, даже бодрый. Встречен он был овацией зала, гулом голосов, и казалось, что это гроза врывается в театр и начинает буйствовать здесь. «Кого встречают? — мелькнул вопрос в голове Кравченко.— Кого встречают? А что, если встать между артистом и залом и крикнуть во весь голос — враг! Белогвардейская сволочь!.. Не поверят, сочтут инсценировкой, шапками закидают, освистят и высмеют. Артист, оказывается, владеет чувствами тысяч людей...»