— Кто вы такой? Что вам нужно?
Он резко обернулся на вопрошающий голос. Рядом с ним стояла Эльга Райх. Она догадывалась, что человек этот вселил тревогу, что Юткевича взволновала эта неожиданная встреча, из-за которой ее партнером овладел какой-то странный, непреодолимый ажиотаж. И в этом нервном потрясении, в непонятном ажиотаже исполнял он теперь танец. И женщина тотчас решила узнать, что же было между ними, а если было что-нибудь ужасное (иначе она и подумать не могла), то спасти Юткевича, спасти непременно, чего бы это ни стоило.
— Ничего.
Тогда она изобразила на лице очаровательную и озорную улыбку,— такой улыбкой можно сломить волю самого жестокого дикаря. Она взяла Кравченко под руку, почти прижалась к нему всем легким и заманчивым телом.
— Говорите — ничего? Вы обманываете. Я все вижу, не скрывайте. Ваш визит,— в ее глазах вспыхнули огоньки,— напомнил мне гражданскую войну... Ваша шинель...
— Я вернулся с фронта,— сухо прервал он и попытался отодвинуться от нее.
Но она крепко сжимала его локоть.
— С фронта? — нескрываемый интерес послышался в голосе.— Фронт три года как не существует...
— Для меня он существует и поныне.
И, резко вырвав руку, он стремительным шагом направился к двери артистической уборной. Она преградила ему дорогу и долго смотрела вслед, пока этот человек, досадливо махнув рукой, не вышел в фойе.
Станислав Даленго был еще на сцене. Он повторял свою импровизацию, изображавшую красноармейца в белом плену; зал отзывался криками и взрывами аплодисментов, капелька пота дрожала на кончике длинного носа дирижера. С немым восторгом следила за танцем партнерша артиста. Постороннему взгляду и то становилось ясно, что она влюблена в этого танцора, что он для нее — не просто партнер, коллега по искусству, а человек, владеющий какой-то сокровенной тайной ее жизни и сам вверивший в ее руки свою жизнь. Это было словно запечатлено на ее лице. В нем отражалось все — и по-матерински трепетная любовь, и дружеская тревога, и проявление того чувства, свойственного женщине, когда она внезапно ощущает, как зыбка ее власть над мужчиной, что мужчина сделал уже неприметный шаг к отдалению от нее и надо удержать его от этого, удержать обязательно. И сильнее чувства боли, сильнее любой обиды росло упрямое желание — отрезать ему путь к побегу.
...И потом он стоял у распахнутого окна и видел очертания монастырской стены, контуры устремленной куполами к небу церковки, слышал шелест листвы на деревьях и отдаленные звонки трамваев.
Не одиночество томило его, а отчаяние, какое-то предчувствие непоправимой беды. Разве Кравченко не грозил ему? Разве он забудет ту встречу? И что может остановить его? Он сдержит свое обещание, он отомстит. Он законченный фанатик, это безусловно.
Он хотел бы сорваться с места и броситься куда-нибудь, хоть что-то делать, отогнать тревожные и неотступные эти мысли, хоть на минуту успокоиться... ощутить, в конце концов, усталость во всем теле — он ведь так много пережил в этот вечер, столько перенес. Но за спиной его в большом кожаном кресле сидела Эльга, устремив свой упрямый взгляд на Станислава. Он знал, стоит ему обернуться, глаза Эльги загорятся сочувствием к нему и призывом к мужеству — он же не хотел сейчас ни того, ни другого, как нестерпимы ему были бы и проклятия, слезы, осуждение.
В свою очередь Эльга тоже понимала, что волновать Станислава нельзя, все-таки она была тактичным человеком, как большинство женщин, и, затаив глубокий вздох, поднялась с кресла, прошуршала шелком своего наряда, и легкий ветерок пролетел по комнате, когда на какое-то мгновение открывалась дверь. Тогда он облегченно вздохнул, отвернулся от наскучившего ему окна и, обозрев опустевшую комнату, с выражением решительности на лице подкрался к дверям, и — щелкнул замок.
Потом он сидел за письменным столом, нервно разрывая в клочья бумаги. Печать осужденности не сходила с лица его.
Все было кончено.
Станислав заставляет себя подняться из-за стола, подходит к шкафу и, прежде чем открыть его, заглядывает в зеркальную дверцу. Он не узнает себя. Не узнает в отражении человека двадцати восьми лет от роду. Лицо в морщинах, резкая узкая черта пересекает торчком лоб, глаза бесцветные какие-то, и волосы... волосы... куда девался их золотистый отлив? Он опускает веки и рвет на себя дверцы шкафа. Наощупь находит в нем бутылку и рюмку, рюмка падает из рук, и звон стекла прорезает тишину. Он вздрагивает. Открывает глаза, видит бутылку, в которой отражается, вздрагивая в жидкости, электрический свет. Выстрелом вылетает пробка, жадно припадает к горлышку бутылки пересохший рот, лишь вздрагивает при глотках кадык. После этого он бежит к кушетке и, теряя память, валится на нее. Бредовые видения овладевают человеком.
По ночной затихающей Москве тем временем торопливо шагал на Тасину квартиру Борис Кравченко. Он чувствовал подступающий приступ болезни, он уже неоднократно замедлял шаги, чтобы глубже втянуть опаленными губами свежего ночного воздуха, и снова шел дальше, взмахивая руками. Ему было жарко, и он машинально снял шинель, лишь после этого ощутив приятную мелкую дрожь во всем теле. Болезнь, которую он подхватил в дороге, набросилась словно из засады и взяла в плен молодой организм. Поздний трамвай стремительно промчался мимо, и волной ветра обдало его лицо.
Все начало путаться в его сознании. Когда впервые они повстречались с Юткевичем, он уже не помнил.
Слабой рукой он нажал на звонок. Дверь открылась, и в полоске света он угадал фигуру Таси.
— Борис!
И они замерли в горячем объятии, в радости нежданной встречи.
— Ты еще не спала? — удивленно спросил он, опускаясь на стул.— Вот и снова встретились. Я всегда думал о тебе. Все хотелось представить, какой ты стала теперь. Сколько лет не виделись, а?
— Много лет. С самого отступления из Крушноярска. Где ты был все это время?
Волна обжигающего холода сотрясала его тело, но он, сжимая кулаки, преодолевал ее и с улыбкой, такой теплой, подкупающей улыбкой, ответил:
— Носило меня из края в край. Был на западном фронте, потом перекинули на восток, с басмачами воевал. А вот теперь отпустили, перехожу на мирную работу, в столицу приехал по направлению. Ну, а ты, ты — как, Тася?
— Я? — и она зарделась ярким румянцем, и глаза, черные большие глаза, засверкали огоньками.— У меня, Борис, разное бывало. И тяжело доводилось, искала, с кем бы посоветоваться, хотелось встретить поддержку, да пришлось обходиться самой. Я...
Он протягивает через стол руку, кладет ладонь на Тасину, маленькую, но такую крепкую, родную руку.
— Теперь мы будем вместе, правда? — он напряженно всматривается в ее глаза.— Часто о тебе думал, славная ты. А ведь удивительно, что всерьез мы с тобой никогда раньше не говорили... времени не хватало! Скажи ты... какая необычная молодость у нас была!..
И тогда она засмеялась грудным своим смехом.
— Говоришь — была молодость? Да и то правда — была! И лысина у тебя, и зубы поредели.
— Ну, зубы точно каменные, это ты напрасно!
Вдруг веселое выражение исчезает с ее лица, глаза неожиданно сужаются, и блеск их делается загадочным, тревожным.
— Только, Борис, я другая сейчас,— произносит она.— Я сейчас...
И она поспешно поднимается с места, приближается к нему и берет его руку в свою.
— Помнишь, ты уходил на фронт впервые? Я была эксцентричной девицей, с головой, набитой романтической чепухой. Разве ты любил тогда меня?
— Любил.
— Странно...— в раздумье говорит она. А я не догадывалась тогда... И полюбила, полюбила... нет, я не могу об этом говорить. Пойдем лучше, пойдем. — Она ведет его в соседнюю комнату, зажигает свет, и он видит, в кроватке спит светловолосый мальчик. — Видишь?
Борис отступает, и тотчас его начинает бросать то в жар, то в холод. Снова напомнила о себе болезнь.
— Сын? Юткевича?
Она молчит.
— Ты с ним встречалась после Крущноярска?
— Нет,— удивленно откликается она,— Он родился, в поезде, на каком-то глухом полустанке, и акушером был штабной врач. Очень хороший, чуткий человек.
Кравченко выходит из комнаты, и она, встревоженная идет за ним.
— Как ты назвала его? — вдруг спрашивает он.
— Имя? Славка! Впервые вышла я с ним, с крошечным розовым комочком, в солнечное утро. Было до того хорошо, все вокруг, казалось, пело славу солнцу, и я так и назвала его — Славка.
— Ты с ним не встречалась?
— С Юткевичем? Он ведь... он ведь... умер! Его расстреляли!
Кравченко подошел к стулу, тяжело опустился на него.
— Ты любишь?
— Славку?
— Нет, его?
Она стоит безвольная, с опущенными руками, и красивые ресницы ее вздрагивают.
— Это было давно, Борис...
И он порывисто встает. Тень досады, возмущения пробегает по его лицу, и он кричит:
— Он предатель! Он генеральский сын! Это презренный, никудышный человек, он десятки раз выскальзывал из моих рук, но теперь... Тасик! Его не расстреляли, и в том моя боль, Тасик. Я встречался с ним сегодня, здесь... он артист. Ты любишь его?
Кравченко пошатнулся. Тася бросается к нему, чтобы поддержать, но, тяжелый и большой, он падает на пол. Болезнь одолела его.
***
Проснулся Юткевич в тревоге, сердце во сне сжалось, будто он безудержно летит в какую-то бездну. С трудом открыл глаза. Тотчас наткнулся на свое отражение в зеркальной дверце шкафа. Его ужаснула бледность лица, по которому можно было сразу понять, какой тяжкой и беспокойной была для него нынешняя ночь.
Юткевич поднялся на ноги, и тело его качнулось в сторону так, что потребовалось немалое усилие, чтобы устоять. Часы показывали половину второго. Солнце сплошным потоком лилось в окна, наполняя комнату радостным светом. Юткевич прислушался к тишине, потом, осторожно открыв дверь, прошел в соседнюю комнату, в ней увидел накрытый к завтраку стол и на нем ворох газет. Эльги тут не было. Юткевич набросился на еду, но почувствовал приступ тошноты. Он потянулся за газетой, но вдруг испытал новый прилив страха, и стон вырвался из его груди. В голове болью отозвался вопрос: не поздно ли? И превозмогая ощущение животного страха, он захотел взглянуть в лицо беспощадности: развернул газету, пробежал от начала до конца и, кроме репортерского отчета о вчерашнем их концерте, ничего особенного в ней не встретил. То же самое было и в других газетах. Мало-помалу ощущение страха спадало, тревога слабела, и вместо нее возникало странное любопытство, смешанное с надеждой,— а вдруг пронесет? И человек извлек из памяти все самые трудные и решительные случаи своей жизни: как он бежал от смерти и бежал, фактически, множество раз; смерть настигала его и готова была одолеть в этом состязании; однако он обгонял ее, прилагая нечеловеческие усилия, позволял себе даже издеваться над ее потугами... И, оценив все эти решительные повороты своего единоборства со смертью, понял человек, что же именно «проносило» его. «Пронесет», даст бог, и на этот раз. Но тут, и он отчетливо осознал это, немного иная ситуация: если прежде, в запутанные дни гражданской войны, можно было рассчитывать на то, что Кравченко, например, не успеет предпринять что-нибудь, что от него можно успеть скрыться, то разве теперь скроешься, разве убежишь?