Стойкость — страница 18 из 32

Немецкие газеты подхватили этот случай, сделали сен­сационным, и каждое представление, в котором принимал участие Юткевич, выливалось в «патриотическую» мани­фестацию.

За артистом увивались какие-то люди, объявлялись вдруг новые поклонники его таланта, странные, правду го­воря, субъекты. Чаще всего они напоминали мелкую ры­бешку, косяками обступающую труп.

И строчили о нем набившие руку на лести журнали­сты. Артист — он заметно постарел, глаза его утратили бы­лой блеск, волосы поредели, губы изображали напыщен­ную солидность — артист вещал голосом пророка, а кор­респонденты записывали, записывали, записывали...

— Европейское искусство стоит перед лицом великого испытания, если оно призвано создать действительно не­виданное и несравненное...

«Невиданное и несравненное»,—эластично поскрипы­вали перья в блокнотах корреспондентов.

— Величие немецкого искусства! В закатный час своей жизни мой отец отдал ему вдохновение... Родина Гете, Бет­ховена, Вагнера стала и моей родиной. Мне кажется, что я всегда был немцем...

Эльга, развалясь картинно в модном кресле, жмурилась, слыша патетику монологов Юткевича, а юркие журнали­сты, улучив минуту, жадно впивались глазами в бюст ак­трисы, небрежно прикрытый шелковым кимоно.

— Свободным от тенденций будет искусство Европы. Оно обретет ту же новизну, ту же вечность, как и она сама...

Однажды в такую минуту в дверь протиснулся тол­стенький, красненький, словно переспелая вишня, вице-президент стальной компании. С повадками излучающей доброту и благопристойность немецкой фрау, с классиче­ским профилем Зигфрида, с поднятыми в почтительном экстазе пухлыми ручками — он старался быть самим во­площением немецкой нации, призванной эпохой возродить великое искусство Европы. Вице-президент склонился к ручке актрисы, прислушался к тираде Мессии нового ис­кусства, скосил взглядов сторону репортеров. И последние, без слов поняв господина вице-президента, оставили каби­нет, пятясь спиной к двери и отвешивая поклоны.

— Вы — гений! — восторженно изрек господин вице-президент.— Вы наделены огромным талантом, это бес­спорно. Но...— Он целомудренно, словно брал на то уроки в пансионе для благородных фрейлин, потупил глаза.— Но для осуществления планов обновления великого искусства нужна одна простая, прозаическая вещь. Необходимы день­ги, уважаемый господин.

— Их дадите нам вы! — нежным, райским голосом вступила в беседу Эльга, подарив господину вице-президен­ту ослепительную улыбку.

Господин вице-президент поднял вверх белесые брови, наморщил высокий лоб.

— А известно ли вам, любезная фрау и достопочтенный герр, что расцвет искусства сопряжен с расцветом госу­дарственным...

— У вас марксистский подход!

— Да, я социал-демократ. И я таков, я должен забо­титься об экономическом расцвете Германии... Я дам вам эти деньги.... не все, правда, но частично... А вы...

Он был бы не менее горячим проповедником нового искусства, чем Юткевич. Стоило вслушаться хоть бы в стиль его речи. Она изобиловала крылатыми афоризмами, меткими сравнениями, яркими метафорами, его красноре­чию мог бы позавидовать любой оратор. Стоило понаблю­дать за мимикой его выразительного лица. Все отража­лось на нем — и восторг от предвкушения победы, и огор­чение от возможных временных неудач, и воображаемый полет в фантастическое завтра — в царство здорового бур­жуазного демократизма.

— Стась! Подумай, милый, в каком наряде явлюсь я на артистический бал, устраиваемый в нашу честь! Мне нужно соответствующее моменту платье, боже мой! — с отчаянием в голосе говорит после речей вице-президента рыжеволосая Эльга.

Деньги — в кармане Юткевича.

А вице-президент тем временем прикидывает:

«Он будет выступать на предвыборных собраниях... это будет неожиданно и оригинально для этого балбеса... да... произведет фурор... за успех принято платить... можно до­бавить еще пятьсот... прекрасная реклама с ее фотоизобра­жением... в трико... в полный рост... ах, какая грудь!.. в руке иголка и красная надпись наискось: «Покупайте иг­лы и другие изделия только из стали нашей компании...»

Кстати, ей это понравилось. Удивительно ярко прояв­лялись в ней все женские качества: она жаждала популяр­ности, веселья, ее радовали подобострастные поклоны и жадные мужские взгляды. В стремлении быть в центре всеобщего, внимания она все больше и больше отдалялась от Станислава, широко распахивая дверь своей уютной го­стиной перед поклонниками ее таланта и бюста... Она, как энергичная женщина, брала от жизни все, что можно,— она жила для себя...

Порой Юткевич не узнавал ее. Все чаще и чаще вызывал он из глубин памяти образ сказочной царевны, ка­кой она предстала перед ним в те, теперь кажущиеся такими далекими дни юности.

Оставаясь с ним наедине, — он это чувствовал,— она все чаще и чаще предавалась какой-то непонятной ему то­ске. Подобрав под себя ноги, прищурив свои узкие япон­ские глаза, она меланхолически покачивалась и напевала:


В далекой знойной Аргентине,

где небо южное так сине,

где женщины, как на картине,

где Джо влюбился в Клё...


И... вместо далекой экзотической Аргентины почему-то возникало перед ним синее, как некогда в детстве, небо, печально-молчаливые ивы над озером, отражение луны на водной глади... перед его глазами — на тебе! — представа­ла его родина.

— Ты... о чем, Эльга?

А она уже срывалась с места и со смехом, обвивая его шею руками, говорила:

— Нет, тебе нельзя оставаться со мной наедине, то­бой овладевает лирическое настроение... И ты становишься каким-то неинтересным, не таким, каким бываешь, рас­суждая о новом искусстве Германии...

Он криво усмехался.

— Это ведь для журналистов, Эльга.

Она убегала от него: до спектакля ей нужно было ус­петь к модистке, встретиться с модным театральным кри­тиком, договориться о загородной поездке с молодыми ху­дожниками...

Она быстрее его уловила вкусы немецкой публики и охотно согласилась танцевать в варьете: в нынешнем сезо­не, как и в последующие, театры пустовали.

И тут воэникло самое главное расхождение между Юткевичем и его партнершей. Он не очень ясно, но серьезно строил планы создания какого-то большого театра, своей студии, в которой десятки стройных и красивых юношей будут постигать тонкости классического балета, чтобы по­том разрушать его, как мечтает о том он, Станислав Да­ленго. А она была снедаема ненасытной жаждой денег, она уже не могла и не умела жить без шума, блеска, люд­ского водоворота вокруг.

Вероятно, в это самое время, когда обострялся кон­фликт между ними, и совершилось то, что окончательно погубило Юткевича.

В тот день утро выдалось хмурое. В коридоре послы­шались шаги, они удалялись, становились глуше, потом пропали. Это седовласый профессор музыки, взяв свою скрипку (по годам, надо полагать, его ровесницу), отпра­вился «зарабатывать». О том, что заслуженный и извест­ный этот профессор играет на Гартенштрассе шубертовские «Музыкальные моменты», зарабатывая пару марок на скудный обед, Юткевич узнал только вчера. И гул про­фессорских шагов причинил ему боль. Под утихавший стук профессорских башмаков он представил себе свой грядущий день, свою старость, и сделалось ему грустно и тревожно. Он быстро встал, оделся и выбежал на улицу.

Сыпал назойливый дождик. Густой серый туман за­волакивал все вокруг. Под ногами стлался скользкий ас­фальт. Тоскливо и неуютно было под низким небом.

На перекрестке путь ему перерезала толпа. Громко звучали возбужденные голоса, бросились в глаза взволнованные лица. Где-то за толпою резко и призывно заиграла труба и вслед за тревожным ее выкриком дробью рассы­пались удары барабана. На улице происходило что-то не­привычное.

Артист пробрался сквозь толпу вперед, и перед ним возникли ряды демонстрантов. Под дождем, в сером тума­не, они текли однородной монолитной лавиной, отбивали боевой ритм барабаны, мерно и, казалось, бесконечно реяли над рядами багряные полотнища. По обе стороны улицы, на тротуарах, стояли люди, детвора сновала перед орке­стром. Все было остановлено движением демонстрантов — трамваи, автобусы, таксомоторы.

И вдруг одновременно — словно по чьей-то команде — люди на тротуарах повернули головы в ту сторону ули­цы, откуда возник и стал нарастать приглушенный гул и скрежет. Артист тоже взглянул в том же направлении, и кровь толчками прилила к лицу.

— Долой войну! Хлеба и работы!

На костылях, на самодельных и фабричных самокатах, безрукие, безногие, обрубки человеческих тел — улица превратилась в кладбище живых мертвецов. Внимание артиста приковал к себе один такой человеческий обрубок без рук и ног. Как новорожденного, его везли в коляске на деревянных колесах. К груди его был прикреплен плакат: «Я против новой войны». Смешной и вместе с тем ужасной иронией звучал плакат на груди такого человека.

— Ветераны войны... — донеслось до артиста, и он обернулся на этот голос...

Слова принадлежали бледному небритому человеку в поношенном демисезонном пальто и старой, в пятнах шля­пе. Глаза человека неотступно следили за демонстрацией. В глазах был какой-то холодный огонь, а худой, туго обтя­нутый сухой синеватой кожей нос выдавал все: у человека туберкулез.

— А все же им пенсию... выплачивают,— совсем тихо, одному себе, сказал человек.

Завыла сирена, и мимо артиста пронесся грузовик, наполненный шуцманами. Грузовик мчался к голове колон­ны и ряды демонстрантов остановились. Вероятно, им что-то объявляли. Но вот первые ряды вытянулись поперек улицы, в сплошную линию, перед нею откуда-то появились полицейские, раздался крик, и кто-то бросил булыжник в огромную зеркальную витрину.

— Провокация! — над самым ухом артиста пробасил рыжеволосый парень.

Снова показался полицейский грузовик. Какой-то чин, стоя в кузове, размахнулся и швырнул нечто вроде бутылки на мостовую. Грянул взрыв, и густой дым пополз по улице. Толпа пришла в движение. Вокруг поднялся пе­реполох. Юткевич попал в людской поток, который втолкнул его в какие-то узкие, грязные двери, и они тотчас с лязгом захлопнулись за ним.