Стойкость — страница 2 из 32

Но вскоре и он выбился из сил. И тогда стал придумы­вать более сдержанные движения. Он просто танцевал вальс: раз-два-три, раз-два-три, три обычных «па» по мерзлой земле, по снежной пыли, под завывание пурги.

Он резал своим телом ветер, и ветер, казалось, люто­вал еще больше: злоба была у него на неукротимого парня. И ветер уступил, ветер, казалось, поддался Станиславову танцу. И в промежуток тишины Станислав услышал ша­ги. Он спохватился, тотчас снял с плеча винтовку, напряг зрение.

— Кто идет?

— Свои,— сквозь снежную пыль.

— Кто идет? Отвечай.

— Свои,— слабым голосом.

— Стой! Стрелять буду! — и Станислав взял винтов­ку наперевес.

В полумраке раздался смех.

— Признавайся, сукин сын, испугался, а?

— Наоборот, танцевал.

Кравченко приблизился к нему.

— Что? Танцевал?

— Ну, танцевал. Вальс «Майские грезы». Полюбуйся вот...— и Станислав, балансируя винтовкой, плавно и лег­ко поплыл по засыпанной снегом панели.

— Здорово! — хохотал Кравченко.— Ну и мастак ты, Стась!

— Дело тут не в мастаке, а в морозе! — Остановился перед Кравченко.— Ну, а ты чего, Борис, прибрел сюда? Шел бы спать.

Кравченко, стоя спиной к ветру, зажигал спичку. Ко­гда зажглась — зыбким огоньком, — посмотрел на цифер­блат: час ночи.

— Ты спать иди. Я за тебя постою.

— Но-но, иди!..— ответил Станислав и тут вспомнил, что две ночи трясся он на шатких крестьянских розваль­нях, что заблудились они в дороге и только на рассвете добрались до города.— Ну-ну...— мягко и уступчиво.

Кравченко взял из его рук винтовку, поправил ремень, сказал:

— Там в столе хлеб, иди... Я тоже «Майские грезы» могу,— последнее с доброжелательной иронией.

Свежий, с толстой, запекшейся до глянца коркой был тот хлеб. С фунт примерно. Станислав понял, что Борис не ужинал. Половину оставил ему. Лег, укрывшись ши­нелью. Стало тепло, и Станислав сладко прижмурился от удовольствия.

Думалось, вспоминалось...

...Круглое пятно света плавает по столу. Кто-то из взрослых, вставая, задел электрическую лампу, и получается: направо, налево. Отводя глаза от книжки, видишь костяной крючок в руках матери, а руки такие же, как и крючок, белые и, кажется,— твердые, костяные.

— Детям пора спать,— строго звучит в комнате.— Дети должны слушаться родителей.— Пауза на несколь­ко минут.— Нельзя злоупотреблять чтением.— Молчание снова.

В соседней комнате едва слышен рояль. Это жена брата, играя, думает все о том же — как одиноко и серо про­ходят дни молодости. Порой клавиши под ее руками ожи­вают, слышатся знакомые мелодии — ах, ведь это ж то, что поют солдаты, шагая по улице. Да, жена брата думает о муже: он на войне.

— Детям пора спать,— начинается снова.— Дети долж­ны слушаться старших.— Выдерживается пауза.— Нельзя злоупотреблять чтением, Стась...

Перед Робинзоном появляется Пятница... Возникнове­ние таинственной этой личности разжигает любопытство. Хочется читать, читать и не отрываться. Перед Робинзо­ном предстает странный Пятница...

— Ксана! — Это к жене брата.— Ксана! Какой сегодня день?

— Пятница, мамочка,— неожиданно для самого себя вставляет Стась.

Входит Оксана, поправляя шпильки в волосах.

— Сегодня понедельник.

— Нет, Ксана, я не могу больше. Стась совершенно не слушается меня. Завтра он опять будет сонный на заня­тиях. Паша и так на меня сердится...

Оксана подходит к Станиславу, из-под носа вырывает книгу, потом ласковой рукой проводит по голове.

— Иди, Стась, спать,— категорически, спокойно.

Стась поднимается из-за стола, целует мамин лоб, та крестит его тонкими пальцами. Лежа в кровати, он слы­шит, как домой приходит отец, шумно раздевается, кри­чит через все комнаты маме:

— Уморился... Ох, и уморился! Этой старой ведьме на­до в богадельню поступать, а не танцевать! Позор, позор!

— Тихо, Паша. Разбудишь Стасика.

— Давно лег?

— Давно,— обманывает мама, и Стась насильно заставляет себя сомкнуть веки.— Ты опять с Соболевской танцевал? Зря сердишься. Она культурная актриса.

— Была, была когда-то! А теперь... — видимо, отец сейчас разводит руками.— Ей пора на пенсию. Налей кофе. Спасибо.

— Ты тоже стареешь, Паша.

— Я? О, моя милая! Я еще крепок. Я буду танцевать в последний раз тогда, когда Стась дебютирует на импе­раторской сцене. Попомни мои слова. Оксана ужинала?

— Нет.

— Все тоскует?

— Тужит. По Анатолию.

Станислав засыпает.

...Снежная равнина. Это — влево от узкой дороги. А по правую сторону — темная стена диких лесов. Иногда сте­ны не видно. Это когда задует справа ветер, метет в лицо колким снегом — и нужно закрывать глаза.

— Не могу ехать, не могу!.. — в который уже раз гово­рит фурман, сидящий впереди.— Никак не выбиться на дорогу,— почему-то хитро, вполголоса.

— Езжай, езжай, дядька.

Так повторяется не один раз.

Потом фурман бросает вожжи, коротким «тпррру» оста­навливает лошадь и, стоя по колено в снегу, твердо про­износит:

— Что хочешь делай, не поеду,

— Езжай.

Лошадь сама тронула сани с места, услышав голос Станислава, но фурман не двинулся, повторяя одно и то же:

— Ну разве можно такой пургой ехать! На дорогу не выбиться.

— Что же делать? В поле стоять прикажешь?

— Вернуться...

Станислав расстегивает шинель, вынимает из кобуры браунинг, подступает к фурману.

— Езжай!

— Заблудимся, товарищ, пропадем!

— Ну-ну! Погоняй.

Едут. Несколько раз фурман поворачивается к Стани­славу, но встречает глазами браунинг, дергает плечом и глубже втягивает голову.

Едут. Фурман больше не оборачивается. Станислав уверен, что выстрелить в него он не мог бы, ведь пальцы одеревенели от холода. Станислава клонит ко сну. Но спать нельзя, заснешь — погибнешь.

А ветер дует — то слева, то справа, и попеременно ви­дишь то белую равнину, то черную стену непроходимого леса.

Засверкали впереди призрачные огоньки — один, второй. Видит Станислав: крестится фурман трижды рукой в рукавице и после этого на лошадь орет:

— Чтоб тебе доли не было, но, но!

Лошадь храпит. Испуганно стрижет ушами. А огни — ближе, ближе. Их даже не сосчитать. Огни слились в цепь, замерли на миг, словно к темноте приросли.

— Волки, товарищ родненький, пропали мы,— тороп­ливым шепотом выдохнул фурман, и Станислав услышал, как ляснули у него с перепугу зубы.— Но, но! Веселей!— подбадривал он коня, стегая кнутом.— Стреляй, товарищ, только не в них, а вверх.

Выстрел разорвал тишину, туго сплетенную из тьмы, снега и ветра. Со всех ног рванула лошадь — и понесла; и помчала, только ветер свистел в ушах, только снег, ко­лючий от быстрой езды, обжигал болью лицо...


Станислав открыл глаза: был день. Увидел Бориса. Тот стоит у окна в шинели. Видимо, его приход и разбудил. Но Станислав молчит, следит за товарищем.

Борис стоит к нему вполоборота. Шинель расстегнута на все крючки, шапки на голове нет, и черные гладкие волосы спутались. На широком лбу — морщинки. О чем-то важном думает Борис: уж больно глубоко залегли мор­щины, да и уставился он в одну точку, словно что-то при­ковало его взгляд. Вот Борис поднимает руку и разглажи­вает волосы, вот зимнее солнце роняет свой отблеск на их черный глянец, вот шевельнулись губы — какие-то слова повторяет Борис неслышно, словно ученик сложную фор­мулу перед экзаменом.

Пристально глядит на него Станислав.

И Борис начинает чувствовать этот взгляд, косит глаза, расцветает улыбкой: он заметил, что Станислав не спит.

— Важные новости имеются, Стась,— говорит он и, по­вернувшись, заслоняет собой окно.

Шинель — на пол, одеяло — на пол, в одно мгновение обуты в сапоги ноги, ворот застегнут — и Стась возле стола.

— Дела позже, а пока иди ешь...

— Не хочу. Ты знаешь...

— Знать ничего не хочу,— метнулся по компате стре­мительно.— Ешь, и все. Настанет черед и для важных дел. Сбрасывай шинель!

— Так ведь...

— Снимай, снимай! — и уже тащит за рукав, ерошит волосы, усаживает за стол.

Борис ест, а Станислав умывается. Из большого сине­го кувшина льет воду на руки, вода расплескивается, и брызги ее летят во все стороны. Шея, уши, лицо Стани­слава багровеют. Мокрый, румяный, он вдруг подбегает к Борису с протянутой ладонью, вода стекает с нее тяже­лыми каплями.

— Видишь, лед. Вот здорово!..— швыряет тонкий осколок ледышки в лицо Борису, смеется весело и безза­ботно.— А знаешь, вчера волки едва не загрызли...

— Ты уже рассказывал.

— Разве говорил? — растирается полотенцем, и лицо его снова загорается румянцем.— Мог бы и не увидеть меня больше.

— Только и было забот.

— Что-что? Забот, говоришь, больше нет? Неужели? — и полотенце летит в Бориса, и Борис срывается с места, пускается преследовать Станислава.

Да разве угонишься за таким! Пружинистое тело юрко выскальзывает из рук, под ноги Борису валятся ловко подброшенные Станиславом вещи.

— Ну, будет, Стась. Я пасую,— шутя сдается Борис.

— Не-ет! — воинственным голосом.— Была бы забо­та? Или не было б забот? Ответствуй!

— Была бы, ну, была...

Улыбка победителя на лице Станислава. Он упирается локтями в стол и подпирает ладонями раскрасневшееся лицо, и крупные витки золотых кудрей падают на глаза.

— Я слушаю...

— В районе Большой Рудни, сообщают, неспокойно. Банды чинят зверства, движутся к городу...

— Ну?

Станислава, очевидно, не слишком взволновала новость. Он по-прежнему сидит за столом — спокойный, невозмутимый.

— Весь город на ногах. На фронт, Стась, и тебе идти придется.

— Весь город на ногах? — поднял голову,— А я проспал такую новость! — хлопнул себя по лбу.— Скандал! — срывается с места и хватает в кровати шинель.

— Подожди, не торопись.

— Да чего ж там ждать! Идем.


В уездном комитете шумно и многолюдно. Длинный ко­ридор заполнен народом. Густой гомон стоит в воздухе. Сразу видно, что нахлынули на город тревожные вести, и каждый, услышав их, сам пришел в комитет,— не прийти сюда он не мог. В большом кабинете, где на стенах оборванные обои и кучки окурков на подоконниках, где плавает тяжелое дымное облако — от махорочных цига­рок,— сидят на лавках люди, в шинелях, в кожухах, в поддевках. Люди ждут. Приходят новые — и старики, и пожилые, и молодые, отыскивают место себе, вступают в разговор стереотипным вопросом: