«Пробиться! Мы должны пробиться!»
И всегда при воспоминании его охватывает радостное сознание того, что пульсирует кровь в организме и напряжены сильные бицепсы, светел ум. Силы есть, их много, а они рождают волю, воля «города берет», воля несет через барьеры самые трудные, барьер за барьером преодолеваются с удивительной ловкостью.
Когда поутру, вместе с солнцем, он поднимается с кровати, шумно распахивает окно и в него могучим потоком вливается прохлада утреннего воздуха, он, как озорной ребенок, задерживает дыхание, застывает на месте, и лишь упруго вздрагивают поздри его крупного носа. Потом резко срывается с места, бежит в ванную, и серебристые струйки душа начинают, покалывая, хлестать его стройное тело. Он фыркает, он приплясывает под тонкими и частыми струйками воды, все его тело отзывается на шум и прохладу душа, тело розовеет, наливается приятной свежестью.
Он выбегает на балкон и, подавая себе команды, делает утреннюю гимнастику: упираясь руками в бока, приседает на цыпочках, выжимает стойку на руках,— переполненный мальчишечьим задором, он проделывает тренированным телом самые замысловатые упражнения.
И потом, как бы возвещая конец утра, вдалеке возникает сперва не очень уверенный, потом набирающий силу гул сирены. В чистом легком воздухе этот гул оформляется в нечто осязаемое, металлически-округлое. Какое-то время не умолкает сирена, гудит на одной ноте, величаво и зовуще. Потом в завывание сирены врываются новые голоса, и тогда над утренней землей возникает редкостный по сочетаниям оттенков, по разноголосице тембров диссонанс.
Начинается день, и он, в серой косоворотке, в белых полотняных брюках, легко бежит с горы навстречу этому диссонансу звуков, ветер теребит черные, с синим отливом волосы, и эти волосы, взлохмаченные ветром, кажется, летят впереди него. На повороте дороги, когда перед ним возникает крутая передача рудодробилки, он сокращает шаг, откидывает взмахом руки волосы назад, вслушивается в симфонию звуков, и у него появляется желание постоять некоторое время на одном месте и посмотреть на развернувшуюся перед ним панораму.
Он перебирает в памяти все, что ему надо сделать за день, мысленно уплотняет время, несколько, минуток — совсем-совсем немножко — можно выкроить на такое «пассивное созерцание». Он широко улыбается. Ничего не поделаешь, это у него слабость такая — перед встречей с коллективом каждое утро хоть на миг оглядеть привычное и знакомое, обдумать наедине разные заковыристые вопросы, убедить себя в правоте, когда возникают сомнения, определить ясно очередные задачи.
Прямо перед ним раскинулась площадка комбината. Четыре домны своими громадами подпирают небо, и вдруг начинает казаться, что без них небу не удержаться, что оно может с бешеным грохотом обрушиться на землю. Три домны уже действуют, четвертая еще окаймлена сложным кружевом лесов. Дальше — вознеслись кверху стремительные трубы мартенов. Немного поодаль густые тяжелые тучи дыма клубятся над батареями коксохима. А справа, недалеко отсюда, на горе, взрывы сотрясают воздух — это рвут руду. За теплоцентралью ярко сверкает в утренних лучах солнца огромный водяной бассейн, выкопанный людьми.
Неожиданно он слышит автомобильный сигнал. Он резко оборачивается и отскакивает в сторону. Автомобиль останавливается, и человек с низко постриженным седым «ежиком», с изборожденным морщинами лицом подходит к нему.
— В коллектив, Кравченко?
— В коллектив. Куда в такую рань собрался, Старик?
Тот отмахивается и виновато озирается на шофера.
— В город нужно. За деньгами. Нашим французам предстоит выплата. Самому за всем следить приходится, хоть ты моли о помощи, А ты... знаешь, хорошо, что я тебя встретил. Там на руднике неполадки. Ты проверь, Кравченко.
— Я знаю о них.
— Так проверь. Говорят, качества нет. А качество, Кравченко, это — все.
— Нынче же займусь этим.
— Займись, пожалуйста. Ну, а мы поехали. До двенадцати управимся? — этот вопрос обращен уже к шоферу.— Там замостили рядом с водонасосной?
Шофер кладет руки на руль. Отвечает:
— Придется крюк делать. Но к двенадцати успеем.
Машина легко трогается с места, и вскоре за густой серой пылью уже не разглядеть ее. Кравченко в последний раз бросает взгляд на дорогу и направляется к рудодробильне. «Сила какая в этом Старике,— думает он,— и всюду он, черт седовласый, успевает!» — улыбается он, поднимаясь в гору.
Солнце ползет вслед ему.
***
Цепкая пригоршня экскаватора врезается в грунт, потом упрямо и сильно сжимается, держа в кулаке своем породу, и вот с барабанным перестуком раздробленная порода сыплется на платформу. Этот барабанный грохот, сигнальные свистки, аммоналовые взрывы, скупые человеческие голоса и гудение, которым пронизана земля (и кажется, что это предвестие катаклизма самой земли),— все это сливается в сплошной поток звуков, сила которых перекрывает утреннюю перекличку сирен и гудков.
Солнце стоит над горизонтом, и к самому солнцу, вверх, идут два человека, лавируя среди экскаваторов, железнодорожных составов, подъемников. Один из них — Кравченко, секретарь партколлектива рудника, второй — совсем молодой, с лицом, усеянным веснушками, точно солнце брызнуло на него горячим дождем, в синем рабочем комбинезоне — сменный инженер Бурдюк.
— Ты увидишь, как они управляются здорово, — говорит он, утирая пот на лице. — В нынешнем месяце они, конечно, обгонят американский экскаватор.
— Это и важно, — говорит в ответ Кравченко, искося бросая внимательный взгляд на Бурдюка. — Ты похудел что-то, Костя. Весна, что ли, причина?
И еще больше покрывается потом лицо Бурдюка, катятся капли, похожие на горошины, по носу, и чихает Бурдюк, а Кравченко смеется.
— Весна! — в голосе Бурдюка и радость, и удивление, и даже недоумение. — Весна. А солнце такое, как у нас в пору жатвы. Горячее лето будет.
— Горячее,— опять смеется Кравченко, берет инженера под руку.
Они останавливаются возле экскаватора, и оба читают знакомую надпись — «Марион-4», и у обоих вспыхивает какой-то огонек в глазах, словно знают они что-то, о чем никто больше не догадывается. Кравченко все еще держит под руку инженера, и так и стоят они, молча следя за работой. Зев экскаватора круто застывает над ямой, из будки машиниста выходит девушка в синем комбинезоне. Стройная, ничего не скажешь, девушка (Кравченко отмечает это почему-то), хоть комбинезон ей и широковат немножко: она идет — и чуточку похожа на игрушечного медвежонка. И лицом девушка привлекательна: немного раскосые глаза как бы сдерживают в себе взрыв смеха, в зеленой глубине их прячется теплота и сила, тонкий нос слегка вздернут, и вот это придает лицу ее выражение трепетной юноети; кажется, что с ее уст вот-вот сорвется дерзкая шутка.
— Валька,— говорит Бурдюк и высвобождает локоть из рук Кравченко.— Привет, Валька.
— Здравствуй, Костик,— она протягивает инженеру руку, и они здороваются, как старые товарищи.
— Ну, как — вертится? Много навертела?
Глаза Валентины встречаются со взглядом Кравченко. Никакой дерзости в них нет, но зато какое-то пытливое выражение, словно прощупывает она собеседника насквозь. Но вот не выдержала Валька, покраснела и уставилась в землю. Кравченко смеется.
— Сто один процент! — объявляет Валька и торопливо отходит от них.
И уже издалека, остановившись на минуту, она кричит:
— Секретарь редко у нас бывает! — И снова бросает на Кравченко испытующий взгляд.
— Вот это здорово! — вдруг шумит Бурдюк,— В этот месяц они, конечно, обставят американский экскаватор.
Они идут дальше. По дороге, как бы мимоходом, Кравченко спрашивает инженера:
— Как фамилия этой девчины?
— Берзинь,— говорит тот.
Кравченко смотрит на него, словно не верит, что услышал правду, и задумчиво повторяет;.
— Берзинь. Странная фамилия.
И тут их останавливает парень. Он без рубахи, тело его почернело от загара, бицепсы на нем выглядят комками руды.
— Товарищ Бурдюк, — говорит рабочий,— что ни говорите, а работать так нельзя. Из рудодробильни опять приходили, народ там волнуется, а мы молчим.
— Почему волнуется? — вскидывает брови Кравченко.
Бурдюк одним рывком расстегивает воротник рубахи, — ему стало жарко. Бурдюк говорит:
— Рудодробилка рассчитана на чистую руду, а у нас много пустой породы. Начальник дал приказ, чтобы отгружали и ее.
— Как это так?
— И мы спрашиваем, товарищ секретарь, почему такой приказ отдан? Неправильно это сделано. Пора бы разобраться.
— Верно говорите. Разберемся. Сегодня мне об этом Долматов говорил. Пойдемте вместе в контору.
Контора расположилась за выступом горы, откуда хорошо виден бескрайний степной пейзаж. Степь покрыта травой, сочной травой, еще не выжженной солнцем. Ветер идет степью, и отсюда, с горы, кажется, что трава течет, трава —как волны. Густое зеленое поле волнуется вокруг. Так и хочется погрузиться в эти волны. Наспех сооруженный домишко за выступом скалы напоминает приют Фауста на Гарце. Тут пустынно и тихо, гул и шум работы разбиваются о выступ горы, от которой тянется огромная тень.
Честно говоря, Кравченко не очень любит бывать здесь. Откуда-то взялось в нем предубеждение против этой избушки: тут работает Бердников, технический начальник рудника, человек удивительно несимпатичный, правая рука его всегда в черной перчатке. Кравченко заставляет себя глушить брезгливое чувство к нему, свое недоверчивое отношение к инженеру, он старается не проявить даже в в мелочах, однако разговаривают они всегда подчеркнуто официально.
Не нравится Кравченко и то, что Бердников даже в этой, наспех поставленной времянке оборудовал комфортабельный кабинет: диван и ковер над ним, тяжелые шторы стального цвета и американская качалка вместо рабочего кресла. Кравченко в этом кабинете чувствует себя чужаком, что-то сковывает его по рукам и ногам, и потому держится он так официально-сухо.