— Дело есть, товарищ Бердников,— входит Кравченко к инженеру, не поздоровавшись. И эту маленькую бестактность тактично подчеркивает Бердников — он поднимается навстречу секретарю и с улыбкой, изображающей приветливость, хотя больше похожей на гримасу сатира, говорит:
— Пожалуйста, пожалуйста. Добрый день. Садитесь.
— Спасибо, — начинает сердиться Кравченко. — Я по делу.
Бердников в руке, обтянутой перчаткой, держит папиросу, тонкую, им самим же набитую. От папиросы вьется струйка ароматного дыма, он расплывается по кабинету и наполняет его сладковатым, приятным запахом. Кравченко, вероятно, так только кажется, но ему становится трудно дышать, и он густо краснеет.
— Почему грузят пустую породу? — хрипло выдавливает он и переводит взгляд с папиросы на инженерово лицо.
— А-а-а!.. Это всех удивляет и всех волнует! — снова ироническая улыбка возникает на лице Бердникова.— Извините, но мне уже надоело объясняться по этому поводу с каждым. Ну, кто, скажите на милость, доказал, товарищ Кравченко, что это пустая порода? Да, не стану утверждать, что в ней семьдесят-восемьдесят процентов железа, но и про отсутствие такового в ней не скажу. Наша страна не столь богата, чтобы разбрасывать добро. Не правда ли?
— Да ведь пустая порода портит механизмы рудодробильни!
Бердников разводит руками, пожимает плечами, на лице его — выражение беспомощности и недоумения. Голос его становится тихим и убежденным:
— Выбирать надо одно из двух. Машину легче приобрести, а руда, наш хлеб, так сказать, будет лежать в недрах недобытой. Экономика!
— Правильно, из двух надо выбирать одно. Но это одно должно учитывать и наименьшую амортизацию рудодробилки, и полное выполнение плана рудником. Вы подумайте. А я займусь этим. По приезде Долматова встретимся у него. Всего хорошего.
Он торопливо протягивает руку и, как всегда при этом, вздрагивает, ощутив прикосновение скользкой холодной перчатки. Когда он выходит, Бердников прищуренно смотрит ему в спину. С лица его не сходит улыбка — то ли ироническая, то ли сочувствующая — понять тяжело.
И пока Кравченко бежит по тропе вниз, с горизонта на горизонт, Бердников в своем кабинете усаживается и кресло. Складывает руки на коленях, неотступно смотрит на дверь, и расширенные зрачки, кажется, стекленеют, и в них, как в зеркале, отражается аккуратный этот кабинет.
Наконец ему верит,— так думает Бердников,— наконец он может вернуть все потерянное, смыть со своего имени все пятна и пятнышки, оправдать возложенное на него доверие. Его коллеги, должно быть, полагают то же самое, но среди них — это факт! — есть обыкновенные глупцы, и ему, Бердникову, это не очень нравится. Еще два-три «выхода в народ» (окаменелое лицо снова искривилось и улыбке) — и он прочно станет обеими ногами на твердую почву. Только следить нужно за собой, только не ошибиться, только не выдать, чем полна душа его...
...Гомон, хохот, облако папиросного дыма, суета людская обрушиваются на Кравченко из дверей парткома. Он знает, что едва переступит порог — к нему бросятся с неотложными делами, жалобами, просьбами, требованиями. Он, как пловец перед прыжком в воду, предвкушая бодрящую стужу волны, сдерживает улыбку — и уверенно открывает дверь, чтобы с удовольствием окунуться в волну.
— Здорово!
— Иди сюда, Кравченко,
— Позвони в горком, раз пять спрашивали.
— Подпиши это. Что? Выписки из протокола.
И, не дойдя до своего довольно таки неуклюжего стола, он успевает справиться с сотнею дел, то шуткой, то вполне серьезно ответить на десятки вопросов. Обыкновение секретаря уже все знают — как только он достигнет стола, настает черед действительно серьезных дел. Кравченко, наконец, усаживается, берет карандаш и сперва записывает самое важное в настольном календаре. Потом оглядывает всех глазами, полными улыбчивого тепла, и обращается к ближайшему:
— Ну... валяй!
— Да у нас таковское дельце, товарищ секретарь, что за столом и не выскажешь. Пойдем к нам на рудодробильню. Все в один голос наказали, чтобы без тебя не возвращался, хоть насильно, да привел...
— А-а! Опять рудодробильня,— брови сходятся пад переносицей.— Вот сейчас разберусь с остальными и сразу приду. Там у вас накрутили здорово?
— Да сам увидишь, чего толковать-то.
— Бунтуют, говоришь? — смеется секретарь, не сводя пытливого взора с рабочего. «Такой попусту горячку пороть не станет, это свой и надежный», — мелькает мысль.
— Да какой там бунт. Требования справедливые. Так я подожду. Забегу еще к комсомольцам: есть и к ним дело.
Кравченко плывет уверенно, рассекает волны крепкими ударами знающих свое назначение рук, и волны покоряются ему. Он ловко управляет своим телом. Но... но поток становится горячей, и встречный бег волн всё усиливается и усиливается, волны растут все выше и выше. На минутку нужно задержаться, лечь на воду и приготовиться встретить девятый вал. Он обрушится сильным напором. Его надо отбить. «Пробиться! Мы должны пробиться!..»
На рудодробильне, в перерыв, он попадает в окружение рабочих, внимательно вслушивается в жалобы, взвешивает слова и факты, оценивает, сам расспрашивает — и тогда начинает понимать, что кто-то (контора? Бердников?) ошибается, что кто-то... Он краснеет, сразу и густо. Ему не до рассуждений, к ним он еще вернется в другое время, когда останется в одиночестве, но не так просто отмахнуться от мыслей. И его внимание как бы раздваивается: он слушает коллективную информацию рудодробильщиков и одновременно следит за ходом собственных раздумий. И вот в рассуждениях просвечивает логическое завершение их: нет, это не просто ошибка, это нечто преднамеренное.
— Вот хорошее предложение,— поддерживает он молодого рабочего.— Организовать поход на рудник. Пусть комсомольцы возьмутся за это дело. Только сегодня же, сразу после смены. Тогда все станет ясным.
Молодой рабочий, добившись одобрения, срывается с места. Осталось совсем немного времени до конца перерыва, а нужно успеть сколотить смелую бригаду, чтобы нынче же вечером отправиться в рейд.
Качество.
Вот чего будет добиваться комсомольская бригада от рудника.
Качество.
Вот что должно быть законом для всех участков большого и сложного заводского организма. Кто этого не понимает, должен или понять, или посторониться.
И вечером того же дня бригада отправляется па рудник, и в тот же час происходят два разговора между разными людьми.
Кравченко приходит к Долматову, только что приехавшему из города. Долматов хотя и устал за день, однако настроение у него исключительно приподнятое. И вот он — такая уж привычка у Старика,— обняв Кравченко за плечи, расхаживает с ним по кабинету и засыпает потоком слов.
Д о л м а т о в (заглянув в глаза секретарю). Приезжаю, понимаешь, и сразу же к начальнику. Ты хочешь, говорю, чтобы наши французы взбунтовались? Понимаешь, поставил вопрос, а сам молчу, жду. А он, милый мой, испугался. Честное слово, испугался. И этак наискосок резолюцию на бумаге — чирк! (Он заливается смехом, и серебристый ежик на голове начинает забавно шевелиться, — так и хочется пятерню ему в волосы запустить. Потом, успокоившись, Старик придает лицу загадочное выражение.) И, знаешь, что было дальше?
К р а в ч е н к о. Ну?
Д о л м а т о в. Я поблагодарил его за валюту, а затем все же сказал, что нельзя быть таким уступчивым. Надо кулак покрепче сжимать. Он так и вспыхнул!
«Точно маленький, — думает с улыбкой Кравченко. — Достиг своего и радуется. Ай да Старик!»
— На рудник, Старик, отправились комсомольцы рудодробильни,— говорит он позднее.— Я пришел посоветоваться с тобой. Есть кое-какие сомнения. Выслушай...
Долматов заглядывает в глаза Кравченко и улыбается в ответ как-то особенно приветливо, искренне. По такому взгляду сразу видно, что любит Старик Кравченко, верит ему.
— Выкладывай, секретарь, все говори. Может, и разберемся в твоих сомнениях.
Кравченко перешел к сути дела сразу. Он рассказал Старику о том, как часто приходилось ему относиться к людям с подозрительностью, к людям, которых считали своими, среди них были и очень близкие товарищи, как распадалась дружба и после нее оставалось иное — вражда. Вкратце вспомнил он историю со Станиславом Юткевичем и, рассказывая о нем, заметил: то вспыхивают, то гаснут, делаясь непроницаемыми, глаза Старика. Да, друзья становятся врагами. В сложной жизненной борьбе он научился настороженно относиться к людям, он, как охотник, приобрел острое чутье.
И неужели теперь здесь, в этой борьбе за социалистическую индустрию, в борьбе, ставшей смыслом жизни его, человека закаленного,— он ошибается? Старик не понимает, в чем же дело. Кравченко называет Бердникова. Да, да, он сам понимает, что нельзя с маху бить по голове, если нет для этого серьезных оснований. Но сохранять осторожность, сохранять бдительность, быть внимательным и чутким нужно обязательно.
— Ты, Борис, не понимаешь нашей линии,— мягко говорит Долматов,— ты хорошо практически проводишь ее, но порою не умеешь глянуть глубже и увидеть перспективу. Известная группа старой интеллигенции со всей катастрофичностью почувствовала однажды, что класс их гибнет, что линия их класса — не прогресс, а регресс. Как должна поступать такая группа, Борис?
— Нет, не о том речь идет, Старик. Такую переоценку лучшими людьми их класса я понимаю. Но среди лучших могут быть и другие лучшие, лучшие в кавычках, с оговорками.
— Правильно, секретарь. Именно этим обстоятельством и осложнены условия нашей борьбы. Но твоя постановка вопроса отрицает любую возможность перевоспитания, перехода. Вот, конкретно, Бердников, Он спец достаточно солидный, он умеет работать с нами, он внимательно прислушивается к нашему голосу. Подожди. Я не отрицаю, что где-то на задворках его психики уцелели скрытые вражеские намерения. Это вполне естественно. Но нам бердниковы сейчас нужны, у нас мало специалистов. Они растут, но их еще недостает. Вот в чем основа основ.