Стойкость — страница 27 из 32

Аверин посмотрел в зал, заполненный веселой болтли­вой молодежью, сдернул с головы серую фасонистую кеп­ку и задумался. Рядом с ним за столом сидел Кравченко и размашистым почерком заполнял лист. Рука работала легко и уверенно, мысли вмещались в строчки точно и вы­разительно. Аверин поднял глаза на Кравченко и сказал:

— Сейчас можно будет начинать. Сегодня у нас все аккуратные! — и бросил взгляд на циферблат часов.

В эту минуту в зал со стайкой девчат вошла Валентина Берзинь. Валькина рука была перевязана свежим бинтом. Аверин отвлекся, проводил ее взглядом и, встряхнув голо­вой, улыбнулся. Позвонил, и шум в зале утих.

— Собрание у нас будет коротким, товарищи! — сказал культпроп райкома. — Предстоит нам сделать одно — пе­ревести нашу работу на боевые рельсы. Даю слово това­рищу Кравченко.

Тишина была наполнена напряженным вниманием, сосредоточенностью. Кравченко говорил про пожар в депо и убийство охранника, про тайную руку врага, которого пока что не удалось разоблачить, но вывести на ясный свет надобно. Он рассказал о том, как во время приемки загрузочных вагонов машинисты Симков и Горячкин оп­ределили, что у одного вагона были повреждены подшип­ники,— вагон вообще не смазывали. В другом вагоне был найден кусок чугуна в бункере, и это грозило катастро­фой.

Сдавал смену мастер Новосельцев. На вопрос прини­мавшего смену мастера Новосельцев разводил руками и изображал полное добродушие, говоря:

— Принимай, голубок, все. Как веником подметено — порядочек. Стеклышко, а не порядок, товарищ Вортыленко.

А когда обнаружилось, что испорчен еще и бак для за­меса глины, молчаливый обычно Вортыленко возмутился, жилы напряглись на его упрямом лбу, и, громыхнув с пле­ча соленым матом, он понес свой буйный гнев к началь­нику цеха.

Бросились разыскивать Новосельцева, забили тревогу, но тот пропал, и вот уже второй день его никто на комби­нате не видел.

А сегодня, на монтировке прокатного цеха, приступая к монтажу подъемных кранов, обнаружили пропажу рабо­чих чертежей. Бригадир монтажной бригады комсомолец Свищ от имени всех своих товарищей заявил, что краны все равно будут смонтированы, что они в доску, что назы­вается, разобьются, но дело сделают.

Тут, в нашей рабочей семье, завелся враг. Нужно вы­вести его на чистую воду. Надо быть осторожными и бди­тельными. Надо организовать комсомольские дозоры, так как вооруженной охраны не хватает. Кравченко, заканчи­вая свою речь, призывает трудиться и трудиться, чтобы комбинат стал воистину форпостом пятилетки, чтобы вся техника была освоена, чтобы наши достижения в труде стали мощным, уничтожающим ударом по врагу.

Шумно, увлеченно спорят комсомольцы. Покидая собра­ние, Аверин и Кравченко шли вместе с Валентиной. Аве­рин рассказывал:

— Дали, понимаешь, этому хлопцу монтаж станка, а чертежа — нету. Кстати, до сих пор его нет. В таком слу­чае мы имеем фактическое вредительство. Куда девались чертежи? Никто не знает. Хлопец пыжился, пыжился — и ни с места. Знаешь, есть там такой американец: брючки у него в клеточку. Так вот он взорвался и давай кричать: «Я отказываюсь брать на себя ответственность за работу этого юнца!» И расшумелся, понимаешь, точно примус. Шипит, даже страшно делается за него. «Нет, говорит, квалифицированных рабочих, так и за стройку принимать­ся нечего!» А парень мой язык прикусил, да знай себе работает. Я хожу к нему, подбадриваю, советом пособляю, когда нужно. И однажды прихожу в цех — вижу: толпа вокруг моего парнишки. Американец суетится вокруг, знай себе кричит: «О’кей! О’кей!» Что произошло — ума не приложу. Подхожу — чуть не подпрыгиваю от радос­ти. Станок собрал, понимаешь, сукин сын, собрал по всем правилам!..

— Собрал? — вспыхнули зеленые глаза Вальки Бер­зинь.

— Собрал! — жмет Аверин локоть Кравченко.— И этаким гусем проходит по цеху, выкрикивая американцу: «Ша, мистер!»

— Ша, мистер! — смеется Кравченко.— Здорово. Чис­тый англичанин.

— Слов нет, англичанин!

Возле интерната они прощаются. На лестнице Крав­ченко внезапно встречается с Тасей.

— Ты надолго?

— Я в театр,— на ходу говорит Тася.— Давно не бы­вала. Славку я пристроила, ты тоже свободен, Борис. Может быть, вместе пойдем?

— Нет. Я почитаю. Устал за день.

И уже с самого первого этажа она кричит ему:

— Я забыла, там тебе письмо есть.

Кравченко раскрывает конверт.

Он смотрит на подпись, и на лице его вспыхивает сов­сем мальчишеская улыбка.

Подписано коротко: «Юрка».

Юрка. Товарищ Сергейчик. Первый секретарь Крушноярского уездного комитета комсомола. Сколько лет, черт побери!.. Скажи на милость...

Он жадно читает письмо, и лицо его — то озаряется радостью, то мрачнеет. Все перемены чувств — на лице его.

А в том письме написано товарищем, как доводится бо­роться с извечным чувством собственности, со всем тем, что следует из этого чувства, и особенно с предрассудками, не исчезающими в один миг.

Кравченко отложил письмо, провел рукой по лбу. Взгляд задерживается на книжной полке. Там выстрои­лись в ровном ряду тома в красном переплете — написанное и сказанное Лениным. И тут вдруг приходит на па­мять то, что однажды рассказывал Долматов, Старик.

Как несли на руках умершего вождя из Горок к же­лезной дороге, как усыпан был весь этот путь ветками хвои. Крестьяне из окольных сел, проводив в последний путь Ленина, прятали на груди веточки ельника, унося домой эту память. Долматов видел, как старая женщина, укрывая хвоинку в ладонях, словно зеленый огонек, пла­кала... Как совместить — извечную забитость, рожденную законом собственничества, и эту тягу к Ленину — вот что хотел отгадать, глядя на женщину, как на символ пережи­того страной, Долматов.

Тяга к Ленину... Кравченко подходит к окну и видит перед собой подернутые опускающимися сумерками бес­счетные огни рудника. Склон огромной горы усеян этими огнями. Это — как звездное небо.

Закон собственности! Вырывать его с корнем, уничто­жать, истреблять. Вот ведь поднимает он голову — этот зловещий, способный ослепить звериный закон. Он призы­вает верных своих прислужников на злые дела, подталки­вает преступную руку, и та поджигает депо, убивает часо­вого. Закон предрассудков. Нет, выступает он теперь не в императорской величественной мантии, не столь он мо­гуч и велик. Он криводушен, изворотлив и льстив; он на­спех, как волк, что насилу уволок облезлую шкуру свою, вырвавшись из западни, зализывает гнойные, мертвеющие раны. Волк чувствует преследование охотника. Прихрамывая, бежит в степь, и там, в пожухлых, сожженных солн­цем ковылях, он, голодный, бездомный, отчаявшийся, с неутолимой злобой к человеку, останавливает бег, чтобы перевести дух.

Ночь опускается на комбинат во всей красоте своего наряда. В сумерках ярче вспыхивают отблески. Земля, словно могучий мотор, мерно гудит одним, привычным уже, тембром. В это время сменяются комсомольские вах­ты. В это время молодой татарин Шалима возвращается в общежитие. Тут все привычно и спокойно.

На соседней койке лежит бывший враг, разоблаченный кулацкий нахлебник, душу которого выварили, как гряз­ное белье, в кипучем котле, и человек понял, что был он на краю пропасти.

Шалима детально знает историю своего соседа.

Зажиточный родственник сулил ему сытую жизнь. Он поверил. Он проник в колхоз (где-то в далекой Белорус­сии, на Мозырщине, о которой Шалима только слышал в разговорах), он умело и ловко выслуживался, его сдела­ли конюхом. Главная шестерня колхоза — лошади — были в его руках. А потом его накрыли, прижали к стенке, не дав ему совершить задуманное, отравить племенного красавца-жеребца. Его сослали, осудив на пять лет. Его при­везли сюда, в степь, взяли в переплет, дали в руки лопату, отвели место в бараке и выдали — он, правду говоря, это­го и не ждал — хлеб. Норму хлеба, которую получает и рабочий. Первые дни он работал на прокладке канализа­ции, копал землю и озирался. Примеривался к порядку, к «режиму». Этот «режим» удивил его своей демократич­ностью: заправлял в их бригаде такой же, как и он сам, «свой». Мозырянин трудился прилежно. Все поощряло к этому. И — сперва несмело, а потом назойливо и неотступ­но — захотелось мозырянину стать равным среди равных. Его премировали и, наконец, перевели вместе с товарищем, с «корешем», в общежитие рабочих.

Стягивая просаленную спецовку, Шалима сверкнул белыми зубами и спросил у соседа:

— Где твой «кореш»?

Тот отвечал, лениво потягиваясь:

— Гулять пошел.

— А ты?

— Я?

— Да, ты.

— Уморился. Да и не хочется.

Шалима переоделся и пошел в коридор мыться. Там долго фыркал под умывальником, разбрызгивая воду. Кап­ли сверкали на плотном загорелом теле. Мокрый, с боль­шим мохнатым полотенцем, он вернулся в комнату, и в ту самую минуту на пороге показался «кореш».

— Уже с гулянки? — растирая себя полотенцем, спро­сил Шалима.

«Кореш» чуть покачнулся в сторону, подошел ближе и уставился главами в грудь Шалимы. По груди стекал тон­кий ручеек воды, но вот полотенце пересекло ему путь и сторло ручеек. «Кореш» поднял глаза на лицо Шалимы.

— Да ты под градусом,— сверкнули в улыбке зубы Шалимы.— Давненько за тобой этого не замечалось.

«Кореш» снова пошатнулся, потом вдруг взмахнул ру­кой и ударил татарина. Шалима удивленно посмотрел на него и сделал шаг назад.

— Одурел ты,— только и смог выговорить.

Тогда «кореш» накинулся на него и с диким криком — «татарская морда!» — ударил Шалиму изо всех сил. Ша­лима покачнулся, но удержался на ногах. Тело напружини­лось, туго сжались кулаки, он приготовился отбить новый удар. «Кореш» словно бы прикидывал: бить парня или не бить. Третий присутствующий, мозырянин, сорвался с места и застыл около койки, нервно сжимая пальцы. Он хо­тел что-то сказать, этот тихий, замкнутый человек, да взгляд «кореша», грозно метнувшийся на него, сковал порыв.

В окне мелькнуло лицо, борода прилипла к стеклу и с придыханием и хихиканьем — из-за рамы:

— Русский человек, а татарву не осилит!