Стойкость — страница 29 из 32

— Саша! Саша! — кричал над ним Юткевич преры­вистым и вместе с тем взволнованно-радостным шепо­том: — Они задержались около машины. Мы спасены, Саша.

Масловский раскрыл глаза. Злая гримаса исказила его лицо. Он сел, охватив руками колени, с каким-то безразли­чием посмотрел на Юткевича.

— Это ты?

— Я выбился из сил, догоняя тебя. Мне показалось, что ты отрекаешься от меня. Я не знаю, что теперь делать. Мне страшно, Саша. Ты подумай, смерть! Сколько раз она протягивала свою пятерню к моему горлу. Я не знаю, что делать!

Юткевич едва сдерживал плач. Он стоял перед ним на коленях, измученный, растерянный. Отчаяние и боль вы­ражало его лицо. И Масловский понял тогда, что одно его слово — и этот беспомощный, растерянный человек ста­нет его собакой, верной услужливой собакой.

— Перевяжи,— сказал он и протянул Юткевичу ране­ную руку. И покамест Юткевич, разорвав на бинты свою сорочку, перевязывал руку, у него возник четкий и опре­деленный план. Он понимал, что одному ему было бы легче снова вернуться к жизни, но он испытывал симпатию к человеку, который когда-то был равным ему, а теперь потерял силу, потерял мужество. Он великодушно протя­нул ему руку в знак поддержки, чтобы потом всегда по­мнить об этом своем великодушии.

И вот потянулись дни, заполненные самыми неожи­данными делами, раздумьями, встречами. Вспоминая их, он никогда не мог восстановить в памяти подробности и постепенный ход этих дней, серых и вместе с тем весьма живописных. Толпы мешочников, переполненные поезда, голодранцы, голодающие, широкие крестьянские бороды и льстивые физиономии дельцов с городских окраин, чер­ная биржа и полумрак притонов, смрад и ароматы фран­цузских духов, плеск морских волн, белые кителя солдат великой Антанты и...


Одесса мама, Одесса град.

Одесса лучше, чем Петроград! —


и две растерянные фигурки на берегу — Станислава и Райх, и слезы на лице Павла Юткевича, и вежливые изви­нения французского капитана, и его хохот, изливавшийся, казалось, изо всех каморок его тела,— все это перемеша­лось в памяти в густую вязкую круговерть.

Ни разу за все эти годы он не вспоминал о том, как бросил Юткевича в грязной заштатной гостинице, как сно­ва повстречал его на суетливой одесской набережной, как плакал отец Юткевича — и трудно было понять тогда, что жалеет тот больше: свою загубленную карьеру арти­ста и дипломата или одинокую одеревенелую фигурку сы­на на берегу.

Потом память подсказывала более поздние встречи. Вылитый последний Романов, генерал — без армии, но с прежним апломбом,— подагрик, с накипью слюны в угол­ках рта, размахивал руками и кричал:

— Нет-с, судари вы мои, нужна вся Русь — и великая, и малая, и белая.

А лысый, с глобусообразной головой, затянутый в чер­ный сюртук,— не то метрдотеля, не то дипломата в от­ставке,— тоненьким фальцетом сыпал в ответ:

— Те-те-те! Белую Русь вы уж оставьте мне, батенька.

Он сразу тогда понял, что в этой суете и смятении нужна твердая рука, способная одним взмахом поставить на свои места всех этих «полководцев», «государственных деятелей», «национальных героев».

Пополнить недостающие знания в точных науках ему помогали настойчиво. Лекции, которые он слушал в гор­ном институте еще до революции, вдруг оказались весьма полезными, и он — один из первых — с дипломом солид­ного немецкого университета, схоронив на известное вре­мя в самом себе свое истинное «я», с расчетом на сторон­ников в России, с документами на имя Бердникова, объя­вился в Советском Союзе.

Он не претендовал на руководящую роль в той органи­зации, что создавалась при его ближайшем участии. Сыскался более прыткий, более хитрый человек. Кроме того, он уразумел, что дипломатические споры и надежды на «лучшие времена» сами по себе прихода этих «лучших времен» не гарантируют, если не ведется активная, дея­тельная работа. И он, горный инженер Бердников, отпра­вился в странствие по Советскому Союзу.

Тут работы хватало. Нужно было собрать единомыш­ленников, то есть подобрать щепки разбитого корабля, чтобы потом из этих щепок сколотить хоть какое-нибудь, пускай сперва мелководное суденышко. Правда, соорудить даже такое суденышко никак не удавалось, но мачта для паруса за этот срок кое-как склепалась. Это стоило боль­ших денег в разной валюте, но уж если не во имя идей, то во имя денег «человеки» слушались его.

И здесь, где за три года вырос металлообрабатываю­щий комбинат — еще одна примета мощи великой стра­ны,— сыскались такие людишки тоже. Но было их мало. Бердников с отчаянием убеждался, что значительная, пре­имущественная часть высшей технической интеллигенции шла за большевиками. Это было катастрофично. Это было капитуляцией. Сам Бердников не капитулировал, а, пряча еще глубже в душе изводившую его животную ненависть, прибегал к более изощренным методам борьбы. Одного террора было совсем и совсем недостаточно, это напомина­ло эсеровщину, потерпевшую не один полный и бессмыс­ленный провал. Тонко продуманный план использования новых методов борьбы был осуществлен его помощниками не слишком удачно, и террор пришлось применить снова.

Лично ему это нравилось даже больше. С садистским удовлетворением он получил возможность видеть конкрет­ные дела рук своих. Некоторое время он считал террор основным методом борьбы.

Сведения, доходившие до него, не были оптимистиче­скими. Коллеги по деятельности на электростанциях Сою­за засыпались. Часовые пролетарской диктатуры добра­лись до основы основ — до центра в столице.

Он нервничал. Он сосредоточил все силы на том, чтобы не выдать своего возбуждения. Ему порой было невыноси­мо трудно изображать на лице улыбку. Весь организм его превратился в сейсмограф.

И тут его поджидал удар.

Человек покачнулся и почувствовал, что, если упадет на этот раз, ему не подняться.

Новый метод провалился.

Найди начало — и ты поймешь многое. Этот крылатый афоризм не вызвал даже и тени улыбки. Человек готов был рвать на себе волосы.


***

Екатерина Неерзон не сразу, но успешно избавляла свою психику от всего того, что внушило ей материнское воспитание, что определялось всеми аксессуарами бытия ее семьи в маленьком особняке на окраине Крушноярска. Коренная ломка психики началась, правда, давно, с перво­го курса вуза, но процесс перестройки ее, процесс ревизии своих — таких, казалось, устойчивых прежде — доктрин миропонимания длился непрерывно, прогрессируя в по­следующие годы. Первый удар по этим выпестованным еще на заре юности доктринам нанесла сама жизнь сразу после того, как она вырвалась из-под опеки родителей.

В пестрой студенческой среде первых послереволюцион­ных лет один за другим рушились ее авторитеты, ее идеа­лы... и взаимоотношения отцов и детей, и понятия добраи чести, и пассивность женщины в социальной жизни об­щества. Исходя из воспитанных матерью, дореволюцион­ной гимназией, всей средой принципов, она и профессию памеревалась выбрать нейтральную, надклассовую или, по крайней мере, общечеловеческую. Выбор логично пал на медицину. Однако и этот принцип рассыпался в прах, и вот мало-помалу из наивной провинциальной гимназист­ки стал формироваться общественный тип — не просто врач, а врач советский.

Войдя в новую среду, она через длинную цепь про­тиворечий пришла к сознанию того, что ее работа немы­слима вне сложной жизни страны, что не может она вернуться в уютный, но, в сущности, мещанский климат особняка на окраине Крушноярска. Она была молода, лю­бознательна и энергична и эти личные качества решитель­но отдала своей профессии, делу перестройки общества, членом которого чувствовала себя прочно. Чтобы быть нужной, она стала специализироваться в области профес­сиональных заболеваний, провела множество опытов по оздоровлению отдельных отраслей металлургической про­мышленности. Она слыла крупным специалистом, ей до­верили создание института, она углублялась в проблемы оздоровления вредных для человеческого организма видов работ, в проблемы организации здоровых условий труда людей тяжелых профессий.

В первые же годы, когда здесь, в пустынной серой степи, энергия человека начала возводить леса мощной металлургической базы для возрастающей быстрыми тем­пами индустрии страны, она взяла на себя организацию охраны здоровья на комбинате, налаживала работу инсти­тута, клиники, больницы. Она и впрямь делала большое дело, не только достигая успеха в своей области, но и да­вая пример десяткам людей своей профессии, которые при одной мысли о том, что им придется работать на голом месте, прибегали к любым средствам, лишь бы не остав­лять насиженных мест, не терять приобретенной попу­лярности и пациентов.

Занимаясь установкой вентиляции на коксохиме, Ека­терина Неерзон, однако, не забывала и о своей узкой, как она выражалась, специальности: аккуратно, изо дня в день она в определенные часы исполняла обязанности хирурга. Она приходила в клинику в половине первого, надевала белый халат и совершала обход больных, утверждавших совершенно серьезно, что она приносит с собой бодрость и здоровье. Преувеличения в этом не так много: она и на самом деле была воплощением энергии, молодости, здо­ровья, и многим казалось, что приветливое открытое лицо ее излучает солнечный свет.

Однажды, когда она заканчивала дежурство, в кабинет прибежала санитарка с озабоченным лицом. Неерзон под­нялась с кушетки, где только что собиралась немножко отдохнуть, и, не расспрашивая, пошла следом за сани­таркой. Привезли больного. Привезли его в автомобиле несколько человек — она узнала среди них начальника эксплуатационной конторы Долматова, поздоровалась с ним, приказала, чтобы больного доставили в перевязочную. Прикрывая за собой дверь, она неожиданно увидела жен­щину, вопросительно смотревшую на нее и пытавшуюся тоже пройти в перевязочную. С минуту они смотрели друг на друга, и обе старались припомнить, где и когда они могли уже встречаться.

— Узнала,— слегка улыбнувшись, сказала Неерзон.— Вот так встреча! Туда вам нельзя идти. Кто это?

— Это — Кравченко, это... вы, должно быть, слыха­ли...— торопливо заговорила Тася, и Неерзон увидела. в ее глазах отчаяние и испуг.