Стойкость — страница 4 из 32

Тем временем генерал Белов отдал приказ, чтобы часть людей окружила город. Эвакуировавшиеся красные едва пробились через кольцо белых, кольцо, замыкавшееся во­круг города. Красные эвакуировались в северо-западном направлении, а Крушноярск оставался на юге губернии, оставался на произвол судьбы.

Не случайно торопилась Тася в свой уездный комитет, и Грай так и не дошел до дома, красноармеец догнал его у самого крыльца.

— Вас вызывают в комитет, товарищ командир.

— Я только что оттуда.

— Неотложные дела, товарищ командир.

Красноармейские части ждали приказа.

В предутреннем мраке город проснулся внезапно, в предчувствии близкой беды, проснулся в испуге. От соседа к соседу — стук в оконце:

— Вставайте, Павел Карпович.

— Что, голуба, пожар? — появлялась за мутным стек­лом помятая борода.

— Хуже, Павел Карпович! Бумага расклеена, читают все читают. Поднимайтесь, Павел Карпович.

Сон улетучился мигом. Выстроились в очередь. Щури­ли глаза, читали шепотом, из уст в уста неслось то украд­кой, то вслух:

— Мобилизация!

И всякое слышалось в этом пересказе — и тревога, и радость, и надежда на светлый день. А павлы карповичи были довольны: трудовую повинность-то их, батенька, того... в трубу... хе-хе!.. в трубу.

В комитетском помещении полным-полнешенько. С третьей смены прибежал деревообработчик, густые опил­ки на куртке еще пахнут смолой и работой. Разговаривает он громко, спокойно — деловитость и озабоченность слыш­ны в голосе:

— А винтовок не хватило на наш отряд, товарищ на­чальник. Дай записочку на дополнительные.

— Одному винтовку, второму наган. Распределяйте сами.

— Чудак ты человек! Да что ж я делать буду, к при­меру, с этой игрушкой? Ты мне хоть обрезик какой, кон­фискованный...

Лишнего обрезика не находится, и деревообработчик отходит от стола к своим товарищам, чтобы поделиться сво­ей обидой. Еще долго будет он говорить о том, какая отмен­ная винтовка была у него на польском фронте, била, как механизированная, такая отличная винтовочка, про нее, надо думать, и песня сложена: винтовочка, бей, бей, вин­товочка, бей!..

У дверей — дружный хохот. Два хлопца объявились: побольше да посмелее вошёл первым и буквально за рукав тащит второго, а тот — шапку на глаза надвинул, чтобы спрятать предательский румянец, чтобы фасон не потерять и самому не зайтись хохотом.

— А что ты будешь делать на фронте? Мамки там, поди, нету.

— Ну, ты... Вымахал под небеса, так думаешь — и разумный.

— Видал, какая птица?!

— Кроет, как по писанному.

За окном раздается короткая команда:

— Вольно!

В следующую минуту в кабинет, сбивая на ходу снег, вбегает Юрий Сергейчик, первый верховод трудовой молодежи в Крушноярске. Навстречу ему движется Кравченко, улыбается:

— Услышал твой голос, вышел.

— Ну, Борис, наши все. Передай Граю, мол, комсо­мольцы готовы на передовую, брат. А где Грай?

— Там,— показывает на плотно прикрытые двери,— Штаб...

Товарищ Тарас привычным жестом поправляет на пле­че шинель, поднимается с места, опираясь о стол, и лампа на столе начинает дрожать. Он рубит воздух взмахом руки, глазами, кажется, прощупывает насквозь всех собрав­шихся.

— Мы решаем, товарищи,— говорит он,— не ждать и не обороняться, а наступать. Сил маловато? Я слышал это. Мобилизуем все трудящееся население. Договорились. Предлагаю выступить в район Комаровского поселка. Принимай командование, Грай...

Он умолк, он проводит ладонью по лицу, и каждый из присутствующих видит, как на бледном этом лице осо­бенно заметно синеет сегодня широкий, похожий на обло­манную ветку рубец. Грай вытягивается во фронт. Он по-военному сухо повторяет слова приказа, берет из рук бу­магу с уверенным секретарским росчерком.

— Вы свободны, товарищи.

Еще не утихли в коридоре шаги и топот людей, а Крав­ченко обращается к Станиславу:

— Прощай, Стась, Грай уже двинулся.

— Ну, что ж, успеха тебе. Только зря я тут остаюсь... Эх, Борька!

Товарищ пожимает руку — крепко и в то же время ласково.

— И ты пойдешь, Стась. Фронт... это до черта слож­ная, совсем необыкновенная штука. Ты здесь за Тарасом присмотри. Спать его заставляй, а то измотается старик... А ты... ты — «Майские грезы»... веселей будет... Ну, пока!

Подскочил к дверям, вслед за людьми, и двери стук­нули — резко, со скрипом. На дворе еще стояла ночь. По промерзлой земле хрустели шаги людей. Запевали пес­ню — должно быть, в комсомольском отряде. В морозном воздухе слова песни звенели, как стекло. Да и сам воздух был чистым, как стекло. И вышитыми стеклярусом каза­лись в темноте ветви деревьев, окутанные инеем.

— Товарищ командир! — это к Кравченко обращается красноармеец, и сердце у Кравченко замерло от такого обращения.— Товарищ Грай приказал: ехать в казармы. Я придержу.— Красноармеец подвел коня.

— Ничего, я сам, товарищ.

Конь, почувствовав тяжесть, мягко затанцевал на ме­сте, нетерпеливо переступая передними ногами по про­мерзлому снежному насту. Кравченко легонько потрепал его по шее, и он, пританцовывая, тронул с места. Крас­ноармеец посмотрел на всадника, оценил его посадку, улыбнулся сам себе.

Кравченко ехал не спеша, давая возможность лошади освоиться с всадником. Мысли его перескакивали с одного на другое, и все чаще в них возникал образ Станислава.

— Борис! Подожди, Борис!

— Это ты, Тася? — придержал коня.

Женская фигурка подбежала ближе, протянула руку.

— Ну, давай лапу. Счастливого пути.

— Спасибо, Тася! Ты тут смотри, Стасика в обиду не давай.

— Ну, ты!.. Тоже с шуточками-прибауточками! — Она засмеялась и хлопнула рукой по лошадиной спине.— Догоняй, Борис, догоняй!

И конь понес. Ветер свистел в ушах, колкие и горячие снежинки били в лицо, и лицо начинало пылать, гореть. В ветровом посвисте, в диком лёте снежной замети слы­шался Борису Тасин смех, и рука... его рука сберегала тепло ее ладони.

Перед самыми казармами услышал песню — пел комсомольский отряд. Там, в казармах, горнист уже играл сбор. А за казармами в поле, где ветер слизывал волчьи следы на снегу, крался сумрачный зимний рассвет.

Испуганный город ждал его.


***

Подхватив кошелку, пожилая горожанка затопала валенками, сверкавшими желтыми кожаными подшивками, по промерзлой мостовой на рынок. Как и множество таких заштатных городков, Крушноярск славился шумным рынком. Даже в самую тревожную пору — военное лихолетье, обе революции — рынок не прекращал привычной жизни: скрипели возы, тоскливо заливались жалостными голоса­ми нищие, пахло свежим варевом и прелым овсом. Здесь, на рынке, впервые и прослышал Крушноярск про значи­тельные события, потрясшие страну где-то за густыми ле­сами и просторными полями, что со всех сторон подступа­ли к улицам городских окраин. Тут впервые услышали заштатные горожанки страшное слово война и слово ре­волюция — куда непонятнее, чем первое. А рынок жил, и лишь ползли все выше, как стог сена, цены.

На углу улицы, возле церкви, горожанку повстречала знакомая.

— На рынок, кума?

— А куда ж? Лучку вязку, в доме ни одной луковицы не осталось.

От церкви до неуклюжих рыночных лабазов они шли, ведя речь о морозах, о соседях и родственниках, о том, как дорожает хлеб. И, придя на рынок, они долго еще погля­дывали друг на друга, молчали, ведь за дорогу выговори­лись, поди, окончательно, а рынок встретил их непонят­ным безлюдьем. Только одна неприкаянная коза разгу­ливала по рынку, деловито и увлеченно слизывая наклеен­ные кое-где на столбах листовки.

— Кума, а кума... Без лука разве гороховку сва­ришь? — спросила в отчаянии первая.

— Э-э-э... Давненько было, прежде... Приготовишь го­роховку с поджаренным луком, так пальчики... Э-э-э! — махнула рукой.

Однако и еще одна неожиданность подкарауливала нынче горожанок: в городе, возле лавок, выстраивались очереди.

— По секрету! Свеженький! — ладонь совочком возле самого уха. — Мало шерсти, а хворт длиннющий! Что это такое? — и, похихикивая, что называется, искренним смешком, сам отвечал чихающим хохотом: — Очередь, оче­редь, батенька!

И старуха Вашкевичиха жаловалась мужу, нервно по­хрустывая тонкими пальцами:

— Нет, это прямо-таки невыносимо, Леня! Я умираю от горя, у меня голова разламывается. Эта паршивая му­жичка не принесла пайка, она обокрала нас, Леня!

— Я давно говорил — гони. Не служанка, а воровка.

— Нет, Леня, в такие времена лучшей и не найти, они все такие. Да ты... ты не слушаешь меня, Леня!

— Я слышу, Тамарочка, слышу, бог мой!

— Ты, Леня, сходи к Тасе, попроси ее вернуться до­мой, мне страшно в одиночестве...

Он целует жену и при этом впервые — впервые заме­чает, какой старой и некрасивой стала она. Он говорит по возможности мягче и предупредительнее:

— Ты просишь, Тамарочка, о невозможном. Гора к Магомету не ходит... Что? Да лучше я сам пойду и встану в очередь. Сам!

— Ах, Леня, у меня голова, голова развалится!..

За суетливой жизнью очереди наблюдает из окна Ста­нислав. Он стоит неподвижно. Он утомлен. После сума­тошной ночи отправки на фронт он звонил по телефону в десятки мест, ругался, убеждал, втолковывал. Гул теле­фонной мембраны и до сих пор еще не умолкает в его ушах. Он, работая сегодня рядом с секретарем уездного комитета, почувствовав сильный, волевой характер этого человека, осознал мудрость его поступков — и ночь более рельефно очертила в сознании Станислава глубокую сущ­ность Тарасовой личности. Последним был приказ о хле­бе. Секретарь обязал соответствующие организации сосре­доточить весь хлебный запас города в одном месте, обе­спечить армию (именно это слово значилось в приказе), нормировать выдачу хлеба населению. Не прими мы таких мер,— так гласил приказ,— будет голодать армия, будет голодать тыл, и тем самым победа врагу будет обеспе­чена...

— Стась!

Он вздрогнул. Круто обернулся. Он едва не спросил машинально:

— Депеша с фронта?