Стол, покрытый сукном и с графином посередине — страница 3 из 18

Так что уже на другой улице и в другом помещении я увидел этот здоровенный дубовый стол, где сразу же бросилось в глаза лицо знакомого мне СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОГО, и он — он тоже меня как бы узнал — сказал:

— А-а. Входи...

И я вошел. И увидел остальных. Это были те же самые люди.

2

СТАРИК сидит в самом торце стола — с правой стороны. Крупноголовый, седой, он значителен, и, конечно, он добр, и потому-то положительные чувства (и часть надежд) в моих расчетах связаны прежде всего с ним — СТАРИК все знает. (Он вникает в суть; он не сводит счеты и не мельтешит.) Он будет спрашивать, не мелочась в словах и не роясь в поступках: ему не надо ни давить, ни сбивать тебя с толку, набирая очки на твоей растерянности, — он хочет истины: он СТАРИК.

И когда тебя спрашивают, и дергают, и тычут, не давая успеть оправдаться, ты помнишь (все время помнишь) — СТАРИК среди них, он-то видит, как спешат они с осуждением, как не дают слова сказать и как нарабатывают себе удовольствие, с легкостью искажая твою вину (есть вина, но она не столь вульгарна!), — он видит и знает; он мудр. Время от времени ты ведешь глазами в его сторону, мол, он здесь, он присутствует, хотя и молчит. (Молчащий умный СТАРИК — это тебя задевает. Это больно, и это обидно. Но надежда есть.) Соседствуя с ним, сидит СЕДАЯ В ОЧКАХ, пожилая седая женщина с несколько восточным лицом, и на ее слова и ее поддержку у меня также определенные надежды. (Я пожил; я понимаю людей.)

Далее (сдвигаясь к центру) мои ожидания сильно слабеют — там обычно сидит КРАСИВАЯ женщина, раздраженная уже тем, что тратит на копанье в чьих-то судьбах свое время (свое золотое время; уходящее время). Она капризна, и надежд моих здесь нет. Еще далее, про двух сидящих там сравнительно молодых мужчин и вовсе говорить нечего. И надеяться нет смысла: волки.

Я пришел в тот день на свое бывшее место работы (уволился оттуда со сложностями) — я еще только собирался прийти, я позвонил и уже по телефону (по их ответам) почувствовал, как страстно они там оживились: ведь они теперь будут решать, от них я завишу!.. В назначенный день я увидел длинный-длинный дубовый стол, и все они там сидят, знакомые мне по прежней работе и незнакомые (но все равно знакомые) люди — я вглядывался в стершиеся за десять лет лица, в морщины, в лысины (можно ли вглядываться в лысину? — можно), я видел раздавшиеся тела, седины, и здесь же был человек, незнакомый и молодой, который даже привстал в предвкушении, потирая руки. «Ну, начнем судилище?» — бросил он, улыбаясь, с красивым и, пожалуй, породистым оскалом. (Отличный, конечно, парень. Крепкий. Свой.) Я тогда впервые услышал это пренебрежительно-домашнее словцо «судилище» и тут же увидел его зубы — молодые, белые, полный рот. Волк, подумал я почти с восхищением.

Рядом с ним сидел тоже молодой — такой же. (Их двое.) А уже за ними, в центре стола, всегдашний СЕКРЕТАРСТВУЮЩИЙ. Судилище — это прежде всего стол, за которым человек десять-двенадцать, и все они с одной стороны стола (двое в самых торцах, сидят, замыкая фланги). А другая сторона стола свободна — она твоя. И один-единственный стул посередине, на котором с этой, свободной стороны сидишь ты. Так что их вопросы или вдруг окрики налетают довольно широким фронтом. И ты только поворачиваешь голову — налево или направо.

Именно МОЛОДОЙ ВОЛК в один из прошлых спросов подловил меня на моем брате, болеющем душевной болезнью. В ровном течении всякой жизни (моей тоже) обязательно есть несколько бяк, как их называл один работник собеса, или запятых — как их называю я. Эти-то запятые и бяки вызывают, как правило, особенно пристальный интерес при всяком расспрашивании, а зацепив за неприметный краешек такой бяки, за остренький кончик запятой, умеющие люди, вслед за ней, выволакивают мало-помалу и всю твою душу, вываживая ее, как вываживают рыбу из глубокой воды. (Они не спеша будут подтаскивать на совсем небольшом крючке, но на прочной леске. Они будут подтягивать все ближе. А ты будешь метаться, чтобы душа сорвалась и сошла с крючка, уйдя в темные глубины — там ее жизнь.) ВОЛК сразу углядел больного брата:

— Вот вы ездили за границу два года назад и ничего о брате не написали.

Я ответил: такого вопроса в анкете не было.

— Но ведь был вопрос — где ваши родственники работают? А вы скрыли. И с умом скрыли. Написали какую-то приблизительную чушь про завод...

— Он работал на заводе.

— Вы прекрасно знали, что на заводе он лишь прикреплен и притом временно. Он нетрудоспособен — зачем вы это скрыли?

Тут я запнулся. Конечно, следовало на той бумаге писать правду (но ведь брат и правда первое время работал), я мог бы это вполне приемлемо им объяснить, не скрывая. Но там были менявшиеся от времени и уже забытые подробности... я запнулся. Случилась пауза — и они тотчас подсекли и начали подтаскивать рыбу ближе.

— Что у него за болезнь?

— М-м, — я опять (и уже по инерции) запнулся. — Я точно не знаю.

— Вы не интересуетесь жизнью брата? Это родной ваш брат?

— Да.

— Вы его не навещаете, не ездите в гости? Вам ведь не все равно, что с ним и как с ним?

Пауза. (Не дают ответить. Прессуют одно к одному.)

— Неужели вы не знаете, как диагностируется его болезнь?

Пауза.

Я хотел ответить, что, конечно, я знаю, но знаю приблизительно, я же не медик, и невнятная терминология нетипичного шизофренического заболевания для меня сложна. Но я уже не успел. Краска бросилась мне в лицо. Я мялся, мямлил. Даже не знает, чем болен его родной брат, вот что висело в воздухе, вот где они подцепили, водя теперь на крючке мою заметавшуюся душу.

— А какие у вас отношения с родителями? Родители старенькие?.. Они живы?

Полезли внутрь. (Я отвечал им, уже сбитый с толку.)

— Когда вы к ним ездили в последний раз?

Ответил.

— А точнее?.. Вы не помните числа, когда вы ездили к матери?

И сбоку, с правой половины стола, ЖЕНЩИНА, ЧТО С ОБЫЧНОЙ ВНЕШНОСТЬЮ, спрашивает с чуть слышным надрывом:

— Сколько лет вашей маме?

Растерянность была такова, что даже тут я запнулся. Сбился. Сказал, конечно, какого мама года рождения, но зачем-то после этого начал считать годы вслух.

В таких случаях, если уж отвечать, надо просто и быстро сказать: с такого-то года, — и тут же умолкнуть. (Мамины годы вовсе не их дело. Зачем им они?) Но расставляющая все по местам мысль приходит, увы, позже. Впрочем, она приходит и загодя (зачастую ночью) — это и есть ночные наши заготовки, продуманные до мельчайших оттенков ночные ответы, которые уже по-иному устраивают и организуют диалог, готовя тебя к завтрашнему спросу. (Мой брат — всего лишь бяка. И вот уже включается вся твоя психика, чтобы заранее возвести защиту и как бы стеной окружить сложные моменты твоей жизни.) Вид шизофрении — вот весь ответ, вот как следовало. (Пошли, мол, вы...) — и ни слова им, ни звука больше. И чтоб резко. И чтоб в выражении лица та злая распахнувшаяся открытость, когда уже и самый изощренный не станет слишком допытываться, когда заболел твой брат и чем конкретно. В злом лаконизме первого твоего ответа исключение последующих подробных расспросов. Моя мама стара, и не надо вам о ней.


Ночные мысли не только осторожны (предусмотрительны к завтрашним вопросам), но и проникновенны; в том смысле, что проникают подчас туда, куда ходу нет, — в их подкорку. Подкорковый слой начинается с ночного узнавания того, как бы они, мои судьи и допрашиватели, повели себя, если бы высшие силы вдруг раскрепостили их, открыв их желаниям возможности напрямую. («Снять покровы» — это когда все позволено. Делай, что тебе хочется, и прямо сейчас же. Никто и никогда не узнает.)

СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНЫЙ в этом плане наименее интересен: для него здесь только навар. (Нечто конкретное, что, пользуясь случаем, можно поиметь с меня, бедного.) Не алчный, он вполне удовлетворится, если я принесу ему копченой рыбки или вяленого леща. Так что, если раскрепостить, он, пожалуй, прямо сейчас поспешит ко мне домой, чтобы бегать там из дальней комнаты на кухню и обратно (у меня два холодильника, как и у многих в эти тяжелые времена, когда надо запасать продукты, не надеясь на магазин) — бегать, хлопать дверцами моих холодильников, двигать там банки и искать леща. Нравственный навар для него уже в том, что я выказал слабину, предложив рыбу и дружбу.

Другое дело СТАРИК; даже в ночных и по-особому чутких мыслях я не могу предположить, чего ему хочется — ему нужен трагизм. Ему нужно, чтобы я понял, что жизнь нелегка. (Мотив старости.) Ему нужно, чтобы меня не просто задергали вопросами и унизили, но чтобы еще и засекли, пытали, растягивали на примитивной дыбе где-нибудь в подвале, а он бы после этого меня, может быть, оправдал и пожалел. (Никакого преувеличения. Речь ведь о скрытой движущей пружине его психики: о тайном и сокровенном желании, которого он и сам, скорее всего, за собой не знает. Но чуткая ночь знает все. Или почти все.) Он слишком стар и мудр, и ему жалость не в жалость, если меня не засекли в кровь, не поломали мне кости в подвале и не вытянули жилы на высокой дыбе. Он бы снял с дыбы. Он бы сам снял меня с дыбы и носил на руках, сильный, жалостливый старик — он бы носил на руках, чуть покачиваясь при шаге, и чуть слышно бы пел песню, как старая нянька. Он бы жалел.

Конечно, стол связан с подвалом. Это одно из естественных свойств стола, такое же, как крепость его дубовых ножек или его длина (ведь он должен быть довольно длинным, чтобы все они уселись по одну сторону). Связь стола и подвала субстанциональна, вечна и уходит в самую глубину времени. Скажем, во времена Византии. (И Рима, конечно, тоже, тут у меня нет иллюзий.) Как бы интеллигентно или артистично (вразброс) ни были поставлены на нем бутылки с нарзаном, стол всегда держался подвалом, подпирался им, и это одно из свойств и одновременно таинств стола. И следует счесть лишь случайностью, если их связь вдруг обнажается напрямую, как при Малюте или, скажем, в подвалах 37-го года, — в слишком, я бы сказал, хвастливой и откровенной (очевидной) форме.