На смерть друга
(11 марта 1920)
[(Памяти И. М. Троцкого)]
I
1
Холодный день в начале марта,
Ветвей чернеет за окном
Географическая карта,
И траурным вокруг сукном
Завешено больное небо,
Как пасть разверзнутого склепа.
2
На снежных простынях постели
Под блеклоцветным одеялом,
Как маска в древней капители,
Запав в подушки, под забралом,
Надвинутым благою Смертью,
Готовый к вечности предчертью,
3
Лежит паломник отходящий,
И бледных рук иероглиф,
Зачем-то бытие просящий,
Колен колеблющийся риф
Волной дрожащей обнимает;
У изголовья Смерть внимает.
4
В глазах, предельно углубленных,
Так много муки и вопроса,
Как над пучиною бездонной
У потонувшего матроса,
И жутко в них глядеть тому,
Кто жизни волочит суму.
5
Нет жутче на земле алмаза
В старинном темном серебре,
Загадочнее нет топаза,
Чем отходящих на одре
Последнем вещие глаза:
В них вечности дрожит слеза.
6
А рядом, скорчившись от боли,
Как Богоматерь Донателло,
Без слез, но с искорками соли
В орбитах, призрак, а не тело,
Притворною озарена
Улыбкой – бедная жена.
7
И странно от улыбки этой,
Как от потусторонних вежд,
В них песенки уже допетой,
Навек завянувших надежд
Неописуемая мука,
Отчаяние и разлука.
8
И вытянувшись у изножья,
Как перед бурей деревцо,
Как травка бледная, острожья,
На руку опустив лицо,
Как все, в страдании один,
Стоит отозванного сын.
9
Мы говорим о злободневном,
О жизни нудных мелочах,
Но, как за сказочной царевной,
Дракон за нами на часах,
И в нашем вымученном смехе
Мерещатся к могиле вехи.
10
И умирающему жутко,
Растет чудовищный живот;
Как перепуганный малютка,
Он руку женину берет,
Беззвучно, жалко повторяя:
«О мама, мама дорогая!..»
11
Всё судорожнее мерцает
Огарок жизненной свечи,
И голос пред устами тает
С недоуменьем: Нет мочи…
Всё чаще, чаще, беспрестанно
Он шепчет: Странно, ах, как странно!
12
Крадучись, словно виноватый,
На цыпочках я вышел вон,
И вечный, странный, непонятный,
Как дальний колокола звон,
Мне слышится: Как странно, странно!
Весь день и ночью беспрестанно.
II
1
Два дня спустя. Прорвалось солнце
Из-за стальных недвижных туч
Меж филодендрами в оконце,
И незлобиво вялый луч
Его, как в прибережной пене,
В разбросанном играет сене.
2
Седобородый оборванец
Читает за столом псалмы,
И рубища его румянец
Коснулся солнечной каймы,
И по еврейским письменам
Скользят лучи по временам.
3
Под тем же блеклым одеялом,
Меж двух чахоточных свечей,
В покое жутком, небывалом,
Как вещь простая меж вещей,
Какая-то простерлась форма,
Как щепка в тине после шторма.
4
Под этой складочкою – ноги,
Под этой – налитой живот,
А там, внизу, – комок убогий,
Там жуткие глаза и рот;
Какой он тихий, тихий, жалкий,
Какой он скромный, как фиалки!
5
А рядом в гнутом венском кресле,
Чуть-чуть туманный, как живой,
Сидит он странный, жуткий… Если б
Не эта кучка предо мной,
То подошел бы, как бывало,
И через смерти покрывало.
6
С недоуменьем пред загадкой
Стоял я долго безнадежной,
В истоме горестной и сладкой,
Без страха, без тревоги прежней;
Там возвышающий финал
Бетховена я ощущал.
7
Но рядом, в комнатке соседней,
В живых остались два лица
Перед трагедией последней,
Они в нем мужа и отца
Теряют и загробной веры
Они не взяли у химеры!
III
1
А час спустя у синагоги
Несли скрипящие носилки
В грязи ухабистой дороги
К свежезияющей могилке,
И, в белый саван спеленат,
Лежит в них отошедший брат,
2
Защитник верный униженных,
Заброшенных в полночный край,
Отчизны солнечной лишенных
И пальмовых Сиона вай;
Перед пасхальною агодой
Он с вечной встретился свободой.
3
Он в жизни не хотел отличья,
Ни почестей и ни наград,
Но скромен был до неприличья
Последний нищенский обряд:
Народу мало, речи жалки,
В снегу красноречивей галки.
4
Так лучше! Чем неприхотливей
Обряд бывает погребальный,
Тем он значительней, красивей,
Тем ярче ангелом опальным
Себя воображает каждый,
Тем больше зарубежной жажды.
5
И на картине Тициана
Немного лиц, а пафос страшен;
Жены зияющая рана
И труп, цветами не украшен, –
Сильнее выражают смерть,
Чем мира гаснущая твердь.
6
Вот край могилы. Труп спустили,
Глаза Сионскою землей
До воскресения закрыли,
И глина желтою струей
Полилась… И жены язык
Издал нечеловечий крик.
7
Ее уводят. Что же? Надо:
Живые мертвым не чета.
И в первый раз читают кадеш
Без слез, как автомат, уста
Застывшего от горя сына…
На фоне вешняя картина:
8
У тына чахлые коровы,
Сереют хаты, дремлют плавни…
А здесь один лишь холмик новый
Меж сотен холмиков недавних.
А в холмике сосновый кол,
Да ног следы, да частокол.
9
Так это всё? Венец страданья,
Исканий, жалоб и стремленья?
И сердце, разум мирозданья, –
Как мимолетное виденье,
Как дым, как порванная вервь,
И равен человеку червь?
10
Нет, нет, не всё! Великой Тайны
Такой нестильный архитрав
Не завершит необычайных,
В безбрежность устремленных глав,
И сердце чуткое давно
Могильное отвергло дно!
IV
1
Неописуемость страданья
И безнадежность бытия –
Залог загробного свиданья
И совершенней жития;
Бессмертие души едва ли
Не достоверней всех реалий.
2
Что наша жизнь? Недоуменье,
Тяжелый, непробудный сон;
Потустороннего знаменья
Лишь саванный дает виссон,
А агонийное прозренье
Для нас начало пробужденья.
3
Глухонемым и ослепленным,
По грудь погрязшим в муравейник,
Мечом борящимся картонным
Не покоряется келейник,
За хаотичностью реалий
Он гармоничных ищет далей.
4
Нет объяснения в аорте
И в копошащемся мозгу,
В стихиях, в силах и в реторте
На этом смрадном берегу,
А сердце в тысячу веков
Освободилось от оков.
5
А сердце чувствует в экстазе,
Что, переплыв за море зол
От воплощения проказы
И грезы уплатив обол,
Оно в предчуянном Эдеме
Зажжется в Божьей диадеме.
6
Поэты, мудрецы, пророки
В тысячелетиях эскиз
Преображенный и высокий
Бессмертия создали риз,
И путеводные огни
Их людям светят искони.
7
Не эта черная могила,
Не в глину водруженный кол –
Действительная жизни сила,
И отвратительный раскол
Не оттолкнет от божества
Того, в ком блещет синева.
8
Чем глубже маятник качнется
Идеи в зверское начало,
Чем затхлей глубина колодца,
Тем легче, тяжкое забрало
Повергнув, пробужденный дух
Взовьется, как лебяжий пух.
9
Твой сон окончился кошмарный,
Мой милый отошедший друг,
Ты Ангел Божий, лучезарный,
А нас полуденный испуг
Еще гнетет и тайны мука,
Но близится к концу разлука.
10
Но за кладбища палисадом
Над степью. стонущей едва,
Едва за Адоная садом
Межмирья светит синева.
Мы все проснемся, все! Не плачьте,
Видны над Ахеронтом мачты!
11
На черных парусах Харона
То близится корабль за нами.
У Божьего мы скоро трона
Сойдемся райскими цветами.
Спасайте из пучины зол
Мечты сияющий обол!
27 января – 12 марта 1920
КРОШКА ИКАР (Русалочий плес)
1
Тебе, о Гипнос, благодетель,
От жизни зачумленных петель
Спасающий, тебе хвала!
Но брата твоего стрела
Иным желаннее была бы:
Она юдольные масштабы,
Амврозией небытия
На очи скорбные лия,
Перерезает уж навек –
И Танатоса человек
Считает величайшим благом!
Но и Тобой, великим магом,
Доволен мученик земной
За упоительный Эвной
Передрассветных сновидений,
Из океанских поселений
Через роговые ворота
По приказанию Эрота
В измученные явью души
Побить слетающий в баклуши.
Хвала смиренному Морфею,
Усопших родичей психею
К нам приводящему подчас,
Хвала Фобетору, экстаз
Дающему безумным страхом,
Хвала Фантазу голубому,
Царящему над жалким прахом
И даже в смертную истому
Забытой Богом стороны
Вдохнувшему благие сны!
2
Сегодня утром Гипнос милый
Совсем готов был улететь,
Когда Фантазий легкокрылый
Набросил радужную сеть
На микрокосмос мой усталый,
На терний, вышивкою алой
На лбу высоком окруженный,
На образ мира, заключенный
Под этим сводом костяным.
И стал я тем же, но иным,
Исчезла мука пробужденья,
Отчизны мертвой привиденья, –
Остались образов пирушки
И слова детские игрушки!
______________
И вот я снова глупый мальчик,
Повыше Шарика на пальчик,
Но глазки широко раскрыты
Мои: их дивные Хариты
Перед рассветом освятили
У мокрой папочки могилы.
И выглянул я из калитки
Кладбищенской, куда все нитки
Собрал угрюмый чародей
От яви скачущих людей
И взрослых будничный скандал
Великолепно разгадал.
Возненавидев спозаранку
Идей спасительных шарманку,
Я забираться начал в клеть:
У кур учиться, как лететь;
Смотрел я там, как Дон-Петух,
Тряся пурпуровый треух,
Вертит роскошными крылами,
И после сам махал часами
Ручонками над головой
Под псюшек удивленный вой,
Смотрел на беленькие тучки,
И чаще всё махали ручки,
И шире всё через канавки
Я прыгал в прибережной травке.
И все смеялись надо мной:
Смеялся красноносый Ной,
Сосед швейцарец-винодел,
Смеялся сын его пострел,
Смеялись милые родные,
Смеялись куры, как шальные,
И белопузые лягушки
Высовывались из кадушки
И квакали во весь свой рот,
Чудовищный, как у ворот.
И горько, горько было мне,
И в детской с плачем на окне
Спускал я ручкой жалюзи,
И на постель, как был, в грязи
Бросался и рыдал, рыдал,
Пока от слез не засыпал.
3
И был напротив нашей дачи
Меж камышами островок;
О нем наш старый доезжачий,
Уставившись на поплавок,
Такие плел мне небылицы,
Что у неоперенной птицы
Дрожали крылья за спиной,
Что трепетал я, как шальной:
Там тридцать три жили русалки
В венках из плавневой фиалки,
Окрестных сел они красавицы
И от лихой любви трясавицы
Нашли спасение на дне.
Там на жемчуговом коне
Воинственный Царь Берендей
Полки серебряных сельдей
На поле Марсовом столицы
В день Ангела своей царицы
Приветствуемый объезжал.
Там фрейлин милых наряжал
Кружок диковинных принцесс
В воланов кружевенных лес.
В подводном замке Берендея,
Там найдичайшее – идея,
Там найстраннейшее – закон
Для пьющих воду испокон.
4
И я, ребенок найдичайший,
И я, детеныш найстраннейший,
С прогнившего глядел дощаника,
Как на избушечку из пряника
Глядели Маша и Васюк.
Рыбалки нашего каюк
Туда частенько приставал,
Но вышиб у бедняжки шквал
Из головы фантазий клепку:
За папирос не мог коробку
Он рассказать мне ни о чем.
А я лучиновым мечом
Достать чрез плавни не был в силах.
Когда ж над головой в стропилах
Летучая пищала мышь
И над рекой царила тишь,
Из камышей я слышал плач,
Как будто великан-палач,
Как рыболов шальную рыбу,
Кого-то поднимал на дыбу.
И кто-то звал меня оттуда,
Как верующий в Божье чудо,
А я как бедный крался тать,
Не в силах будучи летать.
И жалостно я ей ручонкой
Махал с лучиновой шпажонкой,
И слышалось мне: – Ой-ой-ой!
Царь Берендей, родитель мой,
За древнего меня леща
Отдаст, когда твоя праща
На смерть не поразит злодея,
Кондотиера Берендея
Полков подводных, мой дружок! –
И я решился на прыжок,
Но только несколько бифштексов
С коробкою имбирных кексов
Решил уплесть, чтоб сил набраться
И в камышах не заплутаться.
5
Однажды на отцовской вилле,
В день Ангела больной мамаши,
В кружок усевшись, кофе пили
Наехавшие тети Маши,
Эмилии и Жозефины,
А дяди Генрихи и Фрицы,
Пунцовоносы, краснолицы,
Лили громадные графины
В трясущиеся животы.
Но заприметив малыша,
От хохота едва дыша,
Они пораскрывали рты:
«Ай, ты такой-сякой, малыш,
Когда взаправду полетишь!
А ну-ка, ну-ка! Поскачи!
Да нас искусству научи!»
А я, едва дыша от злобы,
Решил уже не делать пробы,
А утерев потоки слез,
Слетать на островок всерьез!
6
И вот, когда садилось солнце,
Тайком я выполз на чердак,
Где ночью бродит вурдалак,
По рынве в круглое оконце
Всползающий за черепами,
Что вперемежку с обручами
Бочарными и всякой дрянью
Лежали там зловещей данью
Пески зыбящего Борея,
Который выдул из гробов
Безвестных Савву и Андрея,
Разбойников и бурлаков,
Курсисткам нашим на потеху,
Лукерье-прачке на помеху.
Построив из ручонок шоры,
Чтоб угрожающие взоры
Мне черепов не помешали,
Я, как мышонок, тихо-тихо,
Крестясь неистово от лиха,
Чрез паутиновые шали,
Спугнув мурлыкавшую кошку,
Подполз к разбитому окошку
И смело выбрался на крышу.
Приник, прислушиваюсь – слышу
Лишь шелест тихий тополей
И кажущийся плеск килей
Эскадры белых облаков
Да зыбь червонную песков.
И я всё выше полз, всё выше
По воспаленной солнцем крыше,
Пока к ажурному коню
Не всполз по острому гребню!
И с замираньем глянул вниз,
Туда, где, желтовато-сиз,
Журчащих валунов оркестр
Настраивал ленивый Днестр.
И завихрилось, зажурчало
В головке, возбужденной ало,
И через глаз калейдоскоп
Тянулась властно надпись: Стоп!
Но с островочка: – Ой, ой, ой! –
Неслось русалки: «Папа мой
За древнего меня леща
Отдаст сегодня…» Пропища
В ответ какой-то грозный клич,
Я рученьками завертел,
Затем скакнул и, как кирпич,
Куда-то в бездну полетел.
7
Летел, летел и на песок,
Как семицветный мотылек,
Как лебединая пушинка,
Присел – и ни одна былинка
Не подогнулась подо мной.
Необычайной тишиной
Были объяты камыши,
И лишь чеканные ерши
Из полированных зеркал
Метали веерным хвостом
В слезу расплавленный металл
В развернутый лазурный том
Меланхолической поэмы,
И от прохладной диадемы
Под звук камышного шакона
Природы скорбная икона
Слезой раскаянья рыдала,
Как куртизанка из Магдала
У ног распятого Христа.
И леденящей на уста
Спустилась жути мне решетка,
И вздрогнула от стона глотка,
И, закричав, чрез камыши
Я бросился: «Спеши! Спеши! –
Стучало у меня в ушах: –
В мечеть русалку падишах
Ведет подводную! Скорей!»
И, как звереныш, средь морей
Шуршаще-режущих я бился
И личиком окровавился
Об острых камышей ланцеты,
И звал я, звал! От А до Z’еты
Все перебрал я имена,
Все омуты, как есть, до дна
Переглядел меж камышей,
Но лик не виден был ничей.
И только посреди лужайки
О чем-то всхлипывали чайки,
В гнилом собравшись каюке,
Да по затиненной реке
Качался мирно черпачок,
Должно рыбалка-старичок
Его там обронил намедни,
Да отовсюду из нимфей
Лягушки квакали: «Ха-ха!
Вот выдумал какие бредни
Он про русалок да про фей!
Так высмеешь и потроха!
Ха-ха! Какой малыш-глупыш!»
И в такт зашелестел камыш.
И стало мне так тяжело,
Как будто сажень намело
На грудь мне желтого песку,
Как будто бурную реку
Пустили через трупик мой
Со льдом, вздыбившимся горой!
8
И я очнулся под обрывом
От нестерпимой в сердце боли,
Грачи неистово по ивам
Тянули жуткие триоли,
А надо мною тети Маши,
Эмилии и Жозефины,
Да дяди Генрихи и Саши,
Как свечевые парафины,
Бледны, испуганы склонялись,
Но не глумились, не смеялись…
И докторенок наш уездный,
Такой пьянехонько-любезный,
Взволнованный и не на шутку,
Склонился ухом мне на грудку,
Затем приподнял красный нос
И буркнул: «Помогай Христос!
Пройти не мог подобный номер!
Чудной, кажись, мальчутка помер!..»
9
И вдруг мне стало так светло,
Как будто солнышко зажгло
Лампад несметное число
Перед кивотом дорогим,
Где я лежал совсем нагим,
И крылья божие, меня
Всего блаженством осеня,
Заколыхались за плечами,
И я незримыми путями
Взвиваться начал в синеву,
Чтобы спуститься на траву
Элизиумовых рабаток
Средь довихрившихся касаток,
И на груди моей русалка,
Как синеокая фиалка,
Лежала; нежный аромат
Ее дороже мне стократ
Всего, что я перестрадал
Из-за реальности кандал,
И, ожерелье для нея
Из встречных звездочек вия,
Я песнь лучистую пою,
Словесным истину гоню,
И яви не подкрался тать,
И грез не уменьшилась стать,
И научился я летать!
26 августа – 3 ноября 1921 Флоренция
МРАМОРНАЯ ДЕВОЧКА Сновидение
I
Всё уже смрадная старуха
Чертит волшебные круги,
Всё злобней царственного духа
Вокруг сближаются враги.
Гетера-Жизнь ведет седая,
Давно отвергнутая мной,
Иссохшей грудью припадая
На похоти вселенской гной,
Рабов Антихристовой орды
На келью пасмурного мниха,
Где красоты былой аккорды
Журчат, доплескивая тихо.
Всё легче гибнущее судно,
Иконы, библии за борт
Бросает инок безрассудный,
И кровь ручьями из аорт
Его в гнилое льется море,
Где человеческие крабы
Грызутся в исполинском споре
В еще не виданном масштабе.
Всё уже у него плацдармы,
Всё ближе смрадные круги,
Но не подверженному карме
Не страшны цепи у ноги!
Грааль мистических мальвазий
У воспаленных держит уст
Его возлюбленный Фантазий,
И неувяден алый куст
Пятьнадесятилетней Розы,
Шипами всползшей на алтарь,
Пронзившей сердце серой прозы,
Как паладины Божьи встарь.
II
Был полдень жаркий. В кипарисах
Звенели пьяные цикады.
Лучистый дрок по склонам высох.
Непобедимые Армады
Тысячеликих облаков
Вливали тихо водопады
Свои в лазоревый альков
Без основанья и преграды,
Где вдохновенный дремлет Зодчий,
Забыв обязанности отчей
Прямой, казалось бы, свой долг.
Мессианический умолк
В сердцах давно уже припев
И у поэтов, и у дев,
Коммунистический трезвон
Дороже нежных анемон.
Остались только ты да я,
Погибнувшего бытия
Два яркогранные осколка,
Как мед готовящая пчелка
Меж торжествующих зверей.
Незримые меж мрачных рей
Кладбищенского кипариса,
Как тень влюбленного Дафниса
И нежноликая Хлоэ,
Бредем мы промеж урн разбитых,
Эмалью плющевой увитых,
И Requiem читаем дивный,
Звонко-тягуче-переливный
До нас преставленным поэтам,
Мечты и красоты аскетам,
Духовных истин паладинам
С мечом цветным и белым крином
И поднятым навек забралом…
III
И по кладбищенским подвалам
Вошли мы в старый колумбарий.
Богач и отошедший парий
От пола до нависших сводов
На залуженных сковородах
Сгнивали в подземельи том
С навек засургученным ртом.
В давно погаснувших лампадах
Оливковое горкло масло,
Венков увядших пряно-сладок
Истлевший цвет, и букв погасла,
Всеченных в мрамор, позолота,
Лишь кое-где остался кто-то,
Резцом оплаканный на грош,
Незабываем и хорош,
Да в паутине вилась лента:
Два одиноких воробья
Под ней в заржавленной лампаде
Устраивались для жилья.
Размерно, чинно, на параде
Так не равняются солдаты,
В восьмивершковые палаты
Ушли людские хризалиды,
Все незабвенные, увы,
На год, на два, не для обиды
Будь сказано детей, вдовы,
Иль неразлучшейшего друга,
Но точка жизненного круга
Не за простенком кирпича, –
Духовная теперь свеча
Мерцает у подножья где-то,
Как атом лучезарный света,
Синеколонных алтарей.
Дедов, отцов и матерей
Мы вслух читали имена,
Чтоб не пугала тишина,
И продвигались со свечой,
И шаг наш был такой глухой,
Что поневоле мы пугались.
За нами тени колыхались,
Как перепончатая мышь,
Жилища колокольных крыш,
И чья-то тень, простерши персты
Руки холодной и отверстой,
О чем-то умоляла нас;
И чей-то возбужденный глас
За нами слышался: «Скажите,
Скажите всё ей! Разъясните
Земные узы бедной крошке,
Пусть выпорхнет через окошко
Она лазоревое в рай…
В гробу ей душно: ай, ай, ай!»
Бледнее стали мы рубашки,
Вдоль позвоночника мурашки
Поползли, и холодный пот
Закапал с белых терракот:
«Мне страшно, милый мой отшельник,
Мне желтый дрок и можжевельник,
И розанки святого Циста,
И туч жемчужные мониста,
И цикотание цикад
Дороже траурных аркад
И смутных мыслей об Аиде;
В далекой солнечной Тавриде
Меж крапивой ходжей тюрбаны
Иль крестоносные поляны
Меж плачущих в снегу берез
Мне сказочней метаморфоз
Духовных тайну обещали;
Уйдем от мраморной печали
И от надгробных прописей
На свежий воздух поскорей!»
Мы участили шаг, но вдруг
Сверкающий узрели круг
С мерцающей внизу лампадкой,
И лавра запах жутко-сладкий
С последним стоном блеклых роз
Пахнул в лицо нам из квадрата,
Где гроздь многострадальных лоз
Сгнивала чья-то без возврата;
И в том алмазовом кругу,
Как вешний цветик на лугу,
Позолотел, порозовел,
Цветами радуги запел,
От жизненного хмеля млея,
Как от лобзаний Галатея,
Банальный мраморный рельеф.
Со светописи, одурев
От каменного ремесла,
Под крики, брань и рев осла
Старик-обаццатор младенца
Под синей тенью San Lorenzo
В каррарский сахар за три дня
Врубил, судьбу свою кляня.
Как колос золотились кудри,
Под слоем паутинной пудры
Веселый заиграл румянец,
Какой папаша-итальянец
На щечках у своих детей
Не видел с женушкой своей.
Зажглися губки милой крошки,
Открылись круглые окошки –
И два кусочка бирюзы
Сверкнули в них, и две слезы
Скатились на Тебя, Христосик,
На ленте бледно-голубой,
А носик вздернутый, а носик,
Каких не видел я давно,
С тех пор, как преисподней дно
Покинул, Ангел мой, с тобой
Ради Авзонии святой; –
Такие носики ребят
Из -под косыночек глядят
На полустанках подмосковных,
С лубками ягод краснокровных
В землей замурзанных ручонках, –
И голосочек милый, звонкий,
С тоской изведавшего крыл,
Из камня грустно вопросил:
– «Вы русские? По звукам слышу;
Вы русские! Гляните в нишу!
Из мраморных в ней очертаний
Душа бедняжки с вами Тани
Десятилетней говорит;
Душитель деток – дифтерит
Ее в прошедшем феврале
Прижал за плечики к земле,
Но несчастлива так она,
Что чужедальная страна
За духом бедненькой сиротки
Не выслала воздушной лодки,
И Ангел-кормчий не пустил
Ее движеньем белых крыл
На борт чистилищной ладьи
За то, что в ней на все лады
Душа стремилась в отчий край,
За то, что Боженькин ей рай
Казался менее желан
Снежком опушенных полян,
Лесных прогалин и полей
Умершей матери своей.
Как под копытом подорожник,
Папаша бедный мой, художник,
Задохся в первый год войны
На этой солнечной чужбине,
Мечтая о родной святыне,
О горсти отческой земли
Для исстрадавшейся пыли;
Мамаша бедная за ним,
Как белоснежный серафим,
Три года с лишним прострадав
(Ее виющийся удав
Земного долга в кабалу
Не получил), отдав крылу
Свою болезную Психею,
Помчалась также к Эмпирею.
Одна, одна среди этюдов
Осталась папиных сиротка;
В ее тоскующих причудах
Не находила смысла тетка,
Качал почтенной головой
Профессор-психиатр седой.
А я меж папиных картинок
Печально проводила дни.
Березки, куполочек, инок,
Пасхальные в руках огни,
Царевны пышные и терем,
Царевич, лес дремучий, волк
И витязей несметный полк!
Чего очами не измерить,
Чему с трудом большим поверить.
Santa Maria мне del Fiore
И остросводный Santa Croce
Не успокаивали взоры,
От слез не осушали очи,
Fiesole и San Miniato,
И медицейские палаты,
И лавр, и кипарис, и розы
Одной корявенькой березы,
Что оброняет у дорожки
Кладбищенской свои сережки,
Не заменяли никогда
И проходили без следа
В моей молящейся душонке,
И голосочек звонкий, звонкий
Звал неустанно отовсюду.
– Иду, иду, я тут не буду,
Не буду, не хочу я, мама!
И скоро завершилась драма,
Смерть подкосила хилый цветик;
За этим кирпичом скелетик
Мой бедненький, а мотылек
Моей психеи недалек, –
Парит он между этих плит,
И сердце у него болит,
Болит за то, что, отчий край
Не повидав, он должен в рай
Необлюбованный попасть.
Хотелось мне туда одной
Слетать прошедшею весной,
Но через гряды Апеннин
Суровый Божий паладин
С мечом пылающим меня
Не пропустил, хотя три дня
Под облаками у Чимоне
Порхала в снежном я виссоне…
Ах, расскажите бедной Тане,
Вы были в православном стане
И чудо вы богатырей,
Опору Бога и Царей,
В Москве наверное видали,
Как в Кремле ратников встречали
Победоносные войска
Митрополиты и толпа,
Как на Иване на Великом
Священным колокола вскликом
Встречала русская земля,
Несметным толпам веселя
Ликующую в слезах душу,
Великорусских паладинов,
Сермяжных царских исполинов?
Я вашу повесть не нарушу
Нетерпеливым восклицаньем!» –
Мы ей ответили молчаньем
И пораженные виденьем,
Нам стало нестерпимо тяжко,
И ты промолвила с волненьем,
Ко мне прижавшись: «Ах, бедняжка!» –
И, внутренним сияя светом,
Головка Танечки-сиротки
Тянулась в сумрак за ответом,
И грустные полились нотки:
– «Зачем молчите вы, зачем?
Снимите жизненный ярем
С застрявшей в терниях пичужки!» –
И голос плачущей старушки,
Витавшей, словно фимиам,
По эпитафийным плитам,
Шептал, молил не уставая:
– «Отройте ей ворота рая!» –
Но безглагольны, как чурбаны,
Стояли мы, сочились раны
И желчь была у нас во рту;
Мы нашу лучшую мечту
Похоронили в омут слез
Средь лихорадочных берез…
– «Ах, почему, как скорбных жен
Голгофных, глаз ваш расширен,
И, как осиновый листок,
Дрожишь ты, милый голубок?» –
И звезды темные ко мне
Ты подняла в могильной тьме
С вопросом жутким – и тогда
Глазами я ответил: да!
– «Танюрка, милая сестрица,
Печальную услышишь весть,
России, сказочной царицы,
Уже на свете Божьем несть!
Долготерпивая жена
Детьми своими казнена!» –
Глазенки мраморной малютки
Раскрылись от жестокой шутки,
Как у сраженных Ниобид;
Всё то, что миллион обид
Неслыханных, необычайных
У нас за восемь создал лет,
То человеческою тайной
В ней сразу твой сваял ответ.
И стон надрывный, жалкий, резкий,
Верней бурава и стамески,
Пронзил нам души и гробницы,
И найистлевшие частицы
В ячейках содрогнулись праха,
И от трагического аха
Умолкли пьяные цикады
И распластались туч громады.
– Зачем убили злые детки
Святую мученицу мать?
– На волю выпустил из клетки
Их злой и хитроумный тать.
– Как будто в безбережной степи
Возможен был для душ острог?
– У каждого свои есть цепи,
И несвободен даже Бог!
– Зачем же было убивать
Святую мученицу мать?
– Зачем фарфорную головку
Ты кукле вскрыла и коровку
Пегую из папье-маше
Распотрошила в камыше,
Когда она на водопое
Отказывалась пить на зное?
– Я посмотреть хотела, милый,
Что делается там, внутри…
– Их убедили, что постылый Россия край и что цари
Всему виною, что без Бога
К благополучию дорога.
– Так всё погибло, значит, всё?
– Лонгиново мы ей копье
Всадили пред исходом в ребра:
Гной выступил из раны, кобра
Зашевелилась подле трупа,
И кто-то засмеялся тупо…
– А Царь, а вся Его семья?
– В Екатеринбурге судья
Кабацкий на смерть осудил
Ее, царевишен истлил
С Царицею перед Царем,
Затем страдальцев шестерых
Умучили, сожгли и, пушку
Священным прахом зарядив,
Пальнули в хвойную опушку,
Где над Россией плакал Див!
– А Божьи храмы, куполочки,
Червонные Христа цветочки?
– Иные взяты на танцульки,
И комиссарские девульки
Заморский фок-трот пляшут в них,
Иные сожжены, и стих
В них колокола голос медный,
В других убит священник бедный,
Во всех ободраны иконы,
Поруганы святые мощи,
И редко, редко бедный тощий
Поет святые антифоны
Смельчак какой у алтаря,
Без риз и без пономаря,
Без свеч святых, в толпе голодных,
Едящих трупы псов свободных,
Идеи пакостной рабов,
Бродящих трупов без гробов!
– Аминь! – под сводом повторила
Скорбящая во мраке тень,
И темно-синяя покрыла
Крылами угасавший день
Любимая Хаоса дочь,
Святая девственница Ночь.
Потухли незабудки-глазки
И ротик-ягодка потух,
Поблекла золотая сказка
Кудряшек Таничкиных вдруг.
Холодный, пыльный всюду камень
Из-под пастели проступил,
Погас овала яркий пламень,
И где-то филин завопил.
И только шорох звонкий крылий
Еще под сводами звучал,
И жестяных дрожали лилий
Венки и в петельке бокал.
И страх рукою ледянистой
Оплел нам темя. Во всю мочь
Бежали мы на воздух чистый,
Где царствовала Дева-Ночь.
Безмолвно всё! И лишь Чимоне,
С волнистым фризом Аппуан
Блистали алою короной,
В багровый глядя Океан.
Из туч, пылающих гигантов,
Лились рубинные каскады,
Опалы, бирюза, брильянты –
Заката яркие менады.
В долине спящей, в сизой дымке
Оливковых садов дриады
Кружатся в шапке-невидимке.
В аквамариновой прохладе
Угрюмо в бронзовых шеломах
Стоят попарно кипарисы
На золотых вершин изломах,
Как в черных мантиях Клариссы
У труб серебряных на хорах,
И ласточки, сменив цикад,
Разящим душу пели хором,
Врезаясь в золотой брокат.
Ave Марийный перезвон
На древней башне Буондельмонте
Всё на пять миль вокруг в амвон
Преображает в Ахеронте
Земном для обращенных к Богу,
Стремленьем ущемленных душ.
И вышли мы на тихую дорогу,
От кладбища на паперть храма
Змеившую, как желтый уж.
Дух захватила панорама,
Ум волновали груды звезд,
Уже мерцавших в синем плюше,
И стал я, как влюбленный дрозд,
Руладить в розовые ушки
О Вечности, священной маме,
О Тайне, девственнице чистой,
О Родине, подавшей камень,
О Розоньке моей душистой,
Пресветлом Ангеле моем,
О том, как на Земле нам тесно,
О том, чего за рубежом
Мы ждем, и горлицы крылом
Касалась наших алых лиц
Одна из мириада птиц
Вокруг незримых, крошка Таня,
Ликующая: Осианна!
26 марта – 26 мая 1922 Флоренция
ЧЕРНЫЕ ЛИЛИИ Духовный стих
1
Безбережные степи
Простерлися вокруг.
Утопийные цепи
Скребет раба терпуг,
И орошают слезы
Поникшие березы.
2
Как меч Архистратига –
Зигзаг безводной Волги,
Антихристова книга
Останется надолго
В покойницкой раскрытой
Над нищенкой убитой.
3
Пришла весна лихая
И знойная, как печь,
Старушка Смерть благая
Одним размахом плеч
Беззерные колосья
Скосила, как волосья.
4
Вся в трещинах широких,
В могилах вся земля,
Квакуш золотооких
Тифозные поля
Оплакивают жалко
И дохлую русалку.
5
Без крыш курные избы,
Не видно красных баб,
Гляди, не разбрелись бы
Комиссарье и Штаб:
Меж трупами коммуну
Создать ли Бэле Куну?
6
Два странника крылатых
В сияющей парче,
Держа в руках зажатых
По восковой свече,
Как голуби летали
Над Символом Печали.
7
Пылающие кудри
Вокруг прозрачных лиц,
Глаз необъятно-мудрый
Из-под густых ресниц
Пылает, словно солнце
В келейное оконце.
8
Они летали низко,
Глядели желтой травки
На жалкие огрызки,
И золотые главки
Звали земных церквей
Заоблачных гостей.
9
Но дикий лишь татарник
И стойкий молочай,
Да выжженный кустарник
Забывший Бога край
Очам их изумленным
Явил, умалишенный.
10
– Напрасно, Анатолий,
Явились мы сюда,
Вся до последних схолий
Земная череда
Взята душистых слов,
Нет никаких цветов!
11
– Смотри, такой Голгофы
Не сыщем мы нигде.
Здесь создаются строфы,
Что в ангельской среде
Поются с ликованьем
И суетным желаньем.
12
– Но где ж они? Пустыни
Спаленные вокруг,
Метелочки полыни
Не сыщешь, райский друг;
Где погорели терны,
Там нет и лилий черных!
13
Вдруг на крыльце лачуги
Меж обгорелых пней
Последний потуги
Царицы земных фей
Они узрели – Жизни
В чудовищном софизме:
14
Старик сидел древнейший,
И Солнышко-палач,
Но и артист стильнейший,
Рубашища кумач
Его огнем залило
И сердце веселило.
15
Из котелочка грязной
Тянул он пятерней
И в рот благообразный,
Крестясь, совал порой
Говядинки вареной
Кусочек несоленый.
16
– Старик, ты, верно, здешний,
Нет ли в земной пыли
Вот в этой скорби вешней,
Вблизи или вдали,
У кладбищ и Бастилий,
Угрюмых, черных лилий?
17
Два рыбьих мутных глаза
Из-под седых бровей
Без страха и экстаза
Поднялись – и Кощей
Вдруг буркнул: – Христа ради
Не кормят в этом аде.
18
– Твою, старик, трапезу
Делить мы не пришли,
Не гости мы и Крезу,
В клубящейся пыли
Мы ищем у Бастилий
Головки черных лилий.
19
Старик припрятал миску
Под красною полой,
Не прячет одалиску
Так турок молодой,
Затем прошамкал вяло,
Как дедушке пристало:
20
– Крылатенькие гости,
Средь праведных могил
На Оптином погосте,
По воле адских сил,
Цветет бесовский крин,
Как в колосе спорынь.
21
– Но только кто за стебель
Ухватится рукой,
Будь он хоть сам фельдфебель,
Сразит его стрелой,
Но многие от муки,
Крестясь, берут их в руки.
22
– Пречистая нас Дева
Послала за букетом
Из творческого чрева
Земли, и в этом гетто
Мы думали найти
Угрюмые цветы!
23
– Будь Ангел ты иль птица,
Мне это всё равно,
Будь даже Сатаница,
Абы в кишке полно.
Было и так и сяк,
Смерть воцарил босяк!
24
Что ты припрятал, милый?
Да ты не трепещи!
– Праправнук это хилый,
С ребятинкою щи!
Миколка, бедный мальчик,
Гляди, – последний пальчик!
25
И косточку из тюри
Достал им патриарх.
Проворней самой бури
Раздался крыльев вспарх,
И Ангелы меж туч
Вонзили белый луч.
26
Повыцветали главки
Пустыни золотые,
Как на погосте травки,
Дождем не политые,
Упала штукатурка,
Как с ящерицы шкурка.
27
Ободраны иконы,
Прострелены витражи,
И рясы на попоны
В Антихристовом раже,
Пролаяв тарабары,
Забрали коммунары.
28
На паперти Христовой
С навинченным штыком,
С звездою пурпуровой
Торгует Совнарком
И с верующих душ
За вход взымает куш.
29
Разогнаны монахи,
Убит Святой Отец.
Из подземелий прахи
Давно ученый спец,
Украв святые ризы,
Подвергнул экспертизе.
30
Давно уж ектении
Великой не поют,
И Нищенке России
Пчелиный воск не жгут…
Ах, Господи помилуй!
Ах, Господи помилуй!
31
И всё же тени-люди
Бредут со всех сторон,
И краснорожий Иуда
За пропуск биллион
Берет в мошну совета
По новому декрету.
32
Что ж привлекает нищих
В погибший монастырь?
Нет в нем духовной пищи,
Последний богатырь
Его убит намедни
За тайные обедни.
33
Влечет их на погосте,
Где бросили в крапиву
Угодниковы кости,
Влечет святое диво –
Меандр лилий черных
Меж крестиков топорных
34
Седых иеромонахов,
Расцветший за ночь вдруг
Меж охов и меж ахов,
Когда цветы вокруг
В чудовищной печали
От жажды умирали.
35
Расцвел меандр черных
Благоуханных лилий,
Как ореол покорных
На семицветных крылий
Громаде дивных ликов
На древних мозаиках.
36
И лепестки-ресницы,
Мистические бездны,
Духовные криницы
Скрывали тайны звездной,
И каждый черный крин
Сиял, как Божий Сын.
37
И души всех пророков,
И всех миров закат,
И истина истоков,
И Смерти аромат
Меж пасмурных лилей
Кружилися полей.
38
И эти люди-тени,
Блуждающие мощи,
Склонялись на колени
И, ожидая нощи
Последней, целовали
В слезах Цветы Печали.
39
Кто целовал с надеждой,
Тому два лепестка
Ложилися на вежды,
И аромат цветка
Любовно, как кинжал,
Того вдруг убивал; –
40
Маяк бывает в штормы
Такой для птиц удав, –
И полные платформы
Везет их Наркомздрав
И сваливает в кучи
У загородней кручи.
41
И ликовал в «Известьях»
Ученый коммунист:
Так скоро по поместью
Любой возьмет чекист,
Так скоро Русь Святая
Домрет до Социал-Рая!
42
Довел гостей крылатых
До Оптина язык;
У входа два солдата
Направили в них штык;
Но светлая чета
Впорхнула в ворота.
43
Узрели Morituri
Гостей своих из рая
И, голову понуря,
Им мысль пришла шальная,
Спросили: «Вы-то, вы
Зачем? Вы не живы,
44
Зачем в юдоль земную
Явились снова вы?
Так, значит, на иную
Рассчитывать, увы,
Нельзя нам жизнь, и гадко
Всё, что казалось сладко?
45
Так, значит, опостыла
Вам ваша жизнь в раю,
И братская могила
Для вас баю-баю!
Нет, вы пропагандисты,
Ряженые чекисты!»
46
Но Ангелы, как братья,
Умученных Сестер
В крылатые объятья
Прияли – и позор
Сомненья проходил
В тепле небесных крыл.
47
– «Нас Матерь Божья чистая,
Царица нас лучистая
Послала в этот мир,
Дабы крылатый клир
Увидел из Бастилии
Спасительные лилии,
48
Дабы увидел черные
Цветы Исус Христос,
Дабы и речи вздорные
Не смел Исподний Пес
На паперти глашать,
Где распятая Мать
49
Лежит в отрепьи смрадном,
Растленная голубка,
Чтоб в плоти стадном[7]
Не приобщалась кубке,
Две черных вязеницы
Мы понесем Царице!»
50
И наломали лилий
Две черных вязеницы
Создателевы Птицы,
И, звоном белых крылий
Заполнив злой ярем,
Направились в Эдем.
51
И Матерь Божья с тучкой
Навстречу им поплыла
И беленькою ручкой
Платочком шевелила,
И Ангелочков хор
Глядел из тучьих нор.
52
И звезданьки глядели
И месяца серпок,
Как в голубой купели
Алмазовый венок.
Ждала их Присно-Дева
Из Хаосова чрева.
53
И Ангелы со звоном
Огромных крыл примчались
И перед белым троном
Трикраты поклонялись,
И лилий вязеницы
Склонили пред Царицей.
54
И Матерь Божья нежно
Цветы Страстей прияла,
Поникла безнадежно
И горько зарыдала,
И плакали в платочки
За нею ангелочки.
55
И стала Матерь Божья
Чернее лилий черных,
Точь-в-точь она похожа
Теперь на чудотворных
Икон изображенья,
Прапрадедов творенья.
56
И черная такая
На тучке сизо-черной
Явилась Мать Святая
С улыбочкой покорной
К Спасителю-Сыночку
В святую эту ночку.
57
И говорит: «Сыночек,
Смотри, что там творится;
Последний я цветочек
Послала взять в темнице;
Средь мировых Бастилий
Помимо черных лилий
58
Ничто уж не цветет;
Там плоть признали богом,
Антихристу поет
По равенства острогам,
Чуть-чуть еще дыша,
Исподняя душа.
59
Так смилуйся ж, Сыночек,
Смотри, в слезах и в крови
Тут каждый лепесточек,
Во имя хоть Любови
Прими скорей решенье
Иль пореши творенье!»
60
И взял из ручек нежных
Цветы Страстей Христос
И вовсе безнадежно
Отцу их преподнес:
«Мессею вконец
Устал я быть, Отец!»
6–7 июня 1922 Флоренция (В день Рождения Розы)
ПОЭМА ЖИЗНИ Фрагменты
Золотой крестик (1882)
У дельты сонного Бугаза
Ленив латунноводный Днестр,
И августовского экстаза
Исполнен солнечный оркестр.
Средь мерно шелестящих Шабо
Спит острошпажных камышей,
И гроздь, колышимая слабо,
Как малахитовый камей,
Обвилася вокруг веранды
Ее швейцарско-швабских ферм,
Но неуклюжие шаланды,
Днестра янтарных эпидерм
Едва касаясь, больше манят
Трехлетку в бархатном костюме,
Что, арабеской килей занят,
Ребяческой отдался думе.
Над ним запыленных акаций
Дождя алкающий шатер,
За ним Кановы томных граций
Из алебастра мертвый взор.
В душе воробушка щебечет
Его невинный целый день:
Познанья в нем угрюмый кречет
Не описал немую тень.
И мотылек в ней и стрекозы,
Лягушек заревой концерт
И чайные открыли розы
Природы радужный конверт.
Конверт, в котором сам недавно,
Как аллилуйно чистый звук,
Куда-то он струился плавно,
Пока из материнских рук
Божественным комочком нервов
В сподвижничества старый мир
Он в воплощеньи уж не первом
Явился в Божий монастырь.
Как личика его прелестен
Нераспустившийся бутон,
Как много бессловесных песен
Лазури голубой фестон
Ему уже сказал без цели
И шаловливо и легко,
Как Пана сонные свирели
Ласкают нежное ушко!
Но пошлость и людская злоба
Его впервые сторожат
И, притаившись, смотрят в оба,
Как на беспризорных княжат
Завистливый и обойденный
Престола жадный претендент.
Вот жала кончик раздвоенный,
Вот и чешуйчатый сегмент –
Змеи, которую сегодня
Подвыпившим мастеровым
Зачем-то обернули сводни
Со смехом старческим и злым.
Качаясь, пыльною дорожкой
Он шел чрез сжатые поля
И в такт с задорною гармошкой
Писал ногами вензеля.
Но, заприметив мальчугана,
Мать помянул зачем-то вдруг
И взвизгнул хрипло и погано,
Как ржавый плотничий терпуг.
И тению своей громадной
Покрыл дитя, как нетопырь.
«Ишь ты какой малец нарядный!
Ты чей же будешь-то, пузырь?»
Ребенок удивленно глазки
Поднял, мечтавшие дотоль,
И, вместо зефировой сказки,
Дохнул в них пьяный алкоголь –
Из рта, кишевшего словами
Познанья истины плотской,
И на костюмчик с кружевами
Легла мозолистой рукой
Чужая низменная воля.
И, как пугливое агня,
Он крикнул: «Я мамашин Толя,
Я маленький, оставь меня!»
«А это что же на цепочке
Тут у тебя висит, малыш?»
«Ах, это Боженькин Сыночек,
Создавший небо и камыш…»
Но пятипалою клешнею
Тот вытянул горячий крест,
Сверкнувший золотой струею
Глубоко в камыши окрест.
И, красный весь от озлобленья,
Крест оторвал негодный брат, –
На горлышке ребенка звенья
Кровавый провели стигмат.
И горько плачущий малютка,
Пораненный сжимая пестик,
Кричал, как раненая утка:
«Отдай скорей! Отдай мой крестик!»
Увы, за крайние избушки
Злодей подвыпивший исчез,
И только добрые лягушки
Заквакали в недвижный кресс.
24 марта – 10 апреля 1919
Венчание c Понтом (1882)
Колесный пароход «Тургенев»
Червонный обогнул Бугаз
И в жемчужной зарылся пене,
Взметая крыльями топаз.
В груди у старика машины
Погибшего пирокорвета,
Но мачт убогие вершины
Не видели другого света,
И тело шаткое из плеса
Не выходило в океан,
Как маятник, он из Одессы
Качался в сонный Аккерман.
С тех пор, как я себя запомню,
Его две черные трубы
Сурьмили моря глаз огромный,
Скользя вдоль охристой губы.
Как тяжело ему мористо,
Освобождая кожухи
Из волн, разрезывать мониста
У красной гирловой вехи!
Как тяжело ему бороться
С объятьем голубых ундин,
Как пьяного кораблеводца
Хрипят проклятья у машин!
Кричат испуганные куры,
Визжат в корзинах поросята,
Рыгают бабы в амбразуры
И плачут жалобно ребята.
И пахнет маслом, пахнет солью,
Камбузом, ворванью и луком,
И желтой пахнет канифолью,
Гармошка тренькает над ухом.
Но за громыхающей цепью
Штурвала с капитанской рубки,
Над моря голубою степью,
Ундин жемчуговые губки
Полны такого сладострастья,
Такой прозрачно-синей ласки,
Что все недуги и ненастья,
Всю пошлость претворяют в сказки.
На белолаковой скамейке
Сидела дама под вуалью,
И рядом, как листочек клейкий,
Завороженный синей далью,
Прижавшись к ней холодной щечкой,
Сидел здоровенький мальчонок,
Играя золотой цепочкой
Ее извивами ручонок.
И страх восторженный с вопросом
В глазенках радостных сиял:
«Я буду, мамочка, матросом,
Я смело стану за штурвал.
Но только беленьким кораблик
Мой будет, мамочка, как тучки;
И пушки будут там и сабли,
И никого не пустят ручки
Мои туда! Тебя лишь, мама,
Возьму с собою я и папу,
И полетим мы прямо, прямо…
Купи мне с ленточками шляпу!»
Смеялась мать, смеялся пьяный
С пунцовым носом капитан,
А белых чаек караваны
Слагали жалостный пеан.
Но всё разнузданней ундины
Вели веселый хоровод,
Всё глубже в синие куртины
Врывался носом пароход.
И жемчужные рукавицы
Уже хватались за перила,
И палубные половицы
Волна прозрачная покрыла
И языком журчащим звонко
В головку вдруг поцеловала
И в ручки милого мальчонка,
Влюбленного в звезду штурвала.
И в крошечные он ладошки
Захлопал смело: «Я, мамуся,
Не испугался ведь ни крошки,
Ни крошки ведь. Я не боюся!»
Но испугалась не на шутку
Мамуся солнечного крошки,
И капитан в свою каютку
Повел их мокренькие ножки
Сушить мохнатым полотенцем.
И тихо, улыбаясь в слезы,
Она над голеньким коленцем
Такие бормотала грезы:
«С лазурным обручился морем
Ты спозаранку, мой соколик,
С вселенским обручишься горем
Ты завтра также, бедный Толик,
Но пусть лазоревым страданье
Твоя изобразит псалтырь,
Пусть ты оставишь с ликованьем
Угрюмый Божий монастырь!»
Так пела мать моя, наверно,
Снимая мокрые чулочки, –
И чайки проносились мерно
Над головою у сыночка.
21–22 июля 1919
Мальчик и шар (1884)
На мосточке из гибких шалевок
Краснощекий стоял мальчуган.
Сколько белых нимфейных головок,
Как остер камышей ятаган!
Отражался в зыбучем сапфире
Кружевной валансьенский колет,
И стрекозки в полдневном эфире,
И коротких штанишек вельвет.
Отражалася пухлых коленок
Розоватость в стеблях ненюфар,
И в зеркалах меж ивовых стенок
На шнурках гуттаперчевый шар,
Гуттаперчевый дискос, как солнце
Пред закатом в морскую постель,
И до темного омута донца
Извивался лучей его хмель.
Вдруг, должно быть, от солнечной ласки
Гуттаперчевый лопнул пузырь,
И на месте пурпуровой сказки
Бирюзовый остался пустырь.
Мальчуган изумился, заплакал
И с мосточка куда-то ушел,
Где-то тенор подводный заквакал,
Прожужжали разведчики пчел.
Где исчезло мое отраженье
И головки моих ненюфар?
Где взвивавшийся в Божьи владенья
На шнурке гуттаперчевый шар?
3 декабря 1919
Выстрел (1884)
В давно заброшенном курорте,
В колонии Грослибенталь,
Я полюбил и натюрморты,
И степи черноморской даль.
Был сад запущенный за домом
У нас с ирисовой каймой,
С вороньим под вечер Содомом
И галок митингом зимой.
В саду лучинная беседка
Была и сгнивший кегельбан,
Где, кровью кашляя, нередко
Отец играл со мной в волан.
Когда засыпало дорожки
Листом червонным и снежком,
И галок испещрили ножки
Цветов рабатки под окном,
И с дуба воронов парламент
Остервенело загалдел,
Отец, подрытый под фундамент,
Уже собою не владел:
Зеленоглазых, чернокрылых
Парламентарьев «Danse Macabre»
Он видеть не имел уж силы,
Хотя был духом горд и храбр;
Соседа старую двустволку
Он выпросил себе однажды, –
И желтую увидел пчелку
Я на стволах ружейных дважды,
И два громовые раската
Раздались; пять, затрепетав,
Упало воронов у ската,
На чешуей покрытый став.
Забилось у меня сердечко,
И за смеющимся папашей
Засеменил я, как овечка,
К застреленной добыче нашей.
Я поднял первого, он теплый
Был весь и трепетал крылом,
Из клюва слышалися вопли,
И кровь струилась ручейком.
И в глаз я заглянул зеленый,
Где жизни угасала зорька,
Взволнованный и изумленный,
И вдруг заплакал горько, горько.
«Чего ты плачешь, мальчик глупый? –
Спросил меня тогда отец. –
Он гадкий, вещий, ест он трупы
И нуден для больных сердец».
Сквозь слезы отвечала детка:
«Он гадкий, папа, но крылатый;
Ему не каменная клетка
Нужна, а Божие палаты.
И я хочу быть гадкий, гадкий
И трупы кушать вместо лилий,
Но вместо крашеной лошадки
Иметь вороньих пару крылий!»
Отец сказал: «Ты странный мальчик!»
И, кашляя, пошел домой;
В снегу омыл кровавый пальчик
Сынок безмолвный и немой.
28 декабря 1919 Ромны
Глазетовый гробик (19 ноября 1889)
Убогая комната в синих цветочках,
Глазетовый беленький гроб,
Вокруг гиацинты в пурпурных горшочках,
Чуть слышен гниенья микроб.
Кузены в мундирчиках подле окошка
Мамашин едят шоколад,
Она же, спокойная белая крошка,
На новый настроена лад.
Лежит она тихо с оранжем из воска
На темных, тяжелых кудрях,
Как девочки маленькой грудь ее плоска
И ручки ныряют в шелках.
И в белых ботиночках детские ножки
Наивно из кружев глядят,
Как будто о жизни терновой дорожке
Они вспоминать не хотят.
И маленький мальчик в мундире зеленом
Глядит в этот маленький гроб
И, что-то с вопросом шепча напряженным,
Ручонкой схватился за гроб.
Затем к гиацинтам придвинул он пряным
Высокий обеденный стул
И с сердцем замершим почти бездыханным
В лицо отошедшей взглянул.
В лицо, где вчера еще очи Христовы
Он видел на смертном кресте,
Где страшный румянец горел пурпуровый
И ужас на каждой черте.
Но чудо свершилось – и нет и подобья
Того, что он видел вчера,
И Ангел Луки перед ним делла Роббья
Глядел из лебяжья пера,
Из крыльев на шелковой гроба подкладке,
Незримых, но зримых ему,
И лик ее детский, невинный и сладкий
В алмазов был вставлен кайму,
Как лики святых в византийской иконе,
И мрамора был он нежней
И тучек жемчужных в ночном небосклоне
Приветливей и веселей.
И мальчик в ответ улыбнулся мамаше
И слезки утер рукавом.
– Зачем же мне плакать. Скажу тете Маше
Об Ангеле-маме моем.
С тех пор не могли ему люди проказу
Служения плоти привить, –
И духа его не свернулась ни разу
В лазурь устремленная нить.
19 декабря 1919
Хрусталевый бокал (1896)
I
В буфете бабушки бокальчик
Был узкостанный для Шампаня,
И жил у ней печальный мальчик
И курская старушка няня.
Был тот хрусталевый бокальчик
Старинной марки «баккара»,
Был Парками разбужен мальчик
У гроба мамочки с утра.
Были Евангелием няня
С бабусей вечно заняты;
По бедности струя Шампаня
В беззубые не лилась рты,
И только изредка в рождений,
В Сочельника и Пасхи дни
Им Шабо кисловатый гений
На лицах зажигал огни.
Но лучших дней слыхал бокальчик
Заздравий громовые тосты,
Когда отец еще был мальчик
И девственны еще погосты.
Меж всякой рухлядью стеклянной
Сиял он золотым кольцом,
И рядышком стаканчик странный
Стоял с несъеденным яйцом,
Которое отец-покойник
Перед агонией просил
И обронил на рукомойник, –
С следами выцветших чернил.
Но долго страшен был малютке
Дубовый, старенький буфет:
Там был резной орнамент жуткий,
Хранитель маминых конфект.
Из стилизации грошовой
Чьего-то жалкого резца
Два грозных, пасмурно-суровых
Глядело колдовских лица.
И часто под вечер мальчонок
Буфетных опасался врат
И, крест слагая из ручонок,
Шептал испуганно: Свят, свят!
II
Однажды после смерти мамы
Читал он в детском «Дон-Кихоте»
Страницы о тобозской даме
И засмеялся, – смехом кто-то
Ему ответил серебристым
Из бабушкиного буфета;
Он громче засмеялся, – чистым
Созвучием, как эстафета,
Ответила ему мгновенно
Сочувственная там душа;
Он оглянулся изумленно
И подошел чуть-чуть дыша,
И ручкой с замираньем сердца
Он сделал оборот ключом, –
И широко раскрылась дверца,
А солнце золотым лучом
По хрусталю и по фарфору
Влюбленно как-то заиграло,
Но перепуганному взору
Не ново всё, – и всё молчало.
«Что это, что?» – спросил он звонко
И меж стаканами искал,
И вдруг затрепетал в сторонке
И зазвенел в ответ бокал.
Тогда он взял его в ручонки
И прошептал: Так ты живой!
И отвечал бокальчик звонко:
– Мой милый мальчик, я живой!
Не оставались без ответа
Ни смех, ни слезы мальчугана, –
На всё ответил из буфета
Дискант серебряный стакана.
В прозрачного влюбленный друга,
Мальчонок забывал печаль,
И многие часы досуга
Делил с ним бабушкин хрусталь.
И первых песен примитивных
Он звонко повторял рефрены,
Таких мелодиек наивных
Струя не пела Ипокрены.
III
Прошло пять лет. И в полдень майский
Бабуся душу отдала
Создателю, – к чертогам райским
Взвились два черные крыла.
И при раскрытых настежь окнах
Соседки обмывали труп,
В серебряных ее волокнах
Гребня струился черный зуб.
И черные уже обмотки
Гробовщики на зеркала
Навесили, – делили тетки
Реликвии вокруг стола.
С улыбкой странною на губках
Ходил окаменелый мальчик,
Дробь барабанную на зубках
Его подхватывал бокальчик.
Весь день в засохнувший лимончик
Лица бабуси он, застыв,
Глядел, – и звонче всё был, звонче
В шкафу хрусталевый отзыв.
В мундирчик облачен зеленый,
Обшитый ярким галуном,
Сидел он, бледный и бессонный,
При свечах в сумраке ночном
И рисовал в своей тетрадке
Усопшей бабушки профиль,
Вдыхая гиацинтов сладких
Клубящую у гроба пыль.
И было жутко так и тихо,
Что сердце, как безуздый конь
В галопе, уносилось лихо,
И на щеках горел огонь.
И с ясностью необычайной
Залитых полуднем картин
Он шпагою скрестился с Тайной
И вскликнул: Я один! один!
И не серебряный уж мальчик
Во всклике слышался печальном,
И в первый раз ему бокальчик
Не вторил голоском хрустальным.
IV
И приютил меня, сиротку,
Кузен покойный мой Лоло,
Отменно честный, тихий, кроткий,
Со мной любимое стекло.
И жил бокальчик неразлучно
Три года у него со мной,
Всегда прозрачный, но беззвучный,
Какой-то тихий и больной.
И долго, долго, безутешен,
Я украшал его цветами,
Ромашкой белой и черешен
В апреле белыми ветвями.
И сам я тихий стал и гибкий
И мягкий, как лионский шелк,
И в первый раз мой голос зыбкий,
Как летом озеро, умолк.
И только бледная головка
Чужие поглощала сказки,
И мысль, как Божия коровка,
В оконные стучалась связки.
Однажды перышком по краю
Я стукнул тихо хрусталя:
«Ответь мне, друг, я умираю,
Мне опостылела земля!»
И голосок ответил жалкий:
«Оставь, я умер, не звони!
Поставь мне в горлышко фиалки
И, помолясь, похорони!
Я детство, детство золотое,
Но безвозвратное твое,
Теперь ты всё одень стальное
И острое возьми копье!
Стань рыцарем мечты Господним,
Твори страдая и борись,
Будь одиноким и свободным
И смело устремляйся ввысь!»
И оборвался серебристый
Бокальчика вдруг голосок,
И трещинки его змеистой
Покрыл алмазный волосок.
V
Под черной аркой эстакады,
Откуда в голубые страны,
Визжа, как адские цикады,
Пшеницей нагружают краны
Судов гигантские кузовы,
Я траурной походкой шел,
Шагая через кабельтовы
На самый отдаленный мол.
Вот за громадой портовою
Последний пароход исчез,
И саблей засерел кривою
В аквамаринах волнорез.
У маяка, где вились чайки,
Морей крылатые ракеты,
И серебристых рыбок стайки,
Царя подводного монеты,
Я опустился на колени
И детства мертвого Грааль
Похоронил в жемчужной пене
В Эвксина голубой хрусталь.
Беззвучно он скользнул в пучину,
Алмазом радужным горя,
В волны затрепетавшей спину
Забулькало два пузыря.
Лишь скромный венчик из фиалок
На зыбком зеркале остался
Добычей пенистых русалок
И тихо, тихо колыхался.
И скоро рыбок серебристых
Собрался плещущий мирок
К мощам бокальчика лучистым
Глазеть на золотой кружок.
И долго в голубом муаре
Я видел милый силуэт,
И только в сумерек пожаре
Исчез его прозрачный свет.
Прощай же, детство золотое,
Прощай, хрусталевый бокал,
Пусть вечно море голубое
Вам вечности поет хорал!
<Декабрь 1919>
ВЛЮБЛЕННЫЙ В КАМЕНЬ[8]
Всё той же от того же
I
Однажды в зное полудневном
По ослепительной пыли,
Кивая облачным царевнам,
Что в дивной синеве плыли,
И напевая жарким, жутким,
Но вдохновенным языком
Стихов рифмованные шутки,
Усталый юноша шагал,
Спускаясь через перевал
Меж Луккой тихою и Пизой,
Покрытой мраморною ризой
И кружевом витых колонок,
Где так неизъяснимо звонок
Коленопреклоненной башни
Трезвон, где дьявольские шашни
Барочных зодчих не могли
Мишурным блеском корабли
Унизить Божьих базилик.
Но вот и моря синий лик
В уединении суровом
Исчез в зигзаге известковом,
И белая стремглав змея
Дороги побежала вниз,
В зеленый падубов карниз,
К оливам мирным, и затем
К одетой в крестоносный шлем
Громадной каменной фелуке,
Красавице заснувшей Лукке.
Какая тишина и зной!
Как давит сумка за спиной!
Атлант с вселенной на плечах
Стократ был легче нагружен.
Чем дальше, тем всё больше чах
На зное полудневном он.
Ему на вид лет двадцать пять,
Но неказистую он стать
Имел в наследство от природы,
И многие уж, видно, роды
Пред ним проклятия печать
Носили на челе познанья,
И много до него страданья
Духовного копила мать!
Какой там может Геркулес
От жалкой белки в колесе
Для новых сказочных чудес
На солнцем выжженной косе
Родиться с радостью святой.
И всё же не одной чертой
Лица смятенного он был
Похож на ангелов святых;
Горбатый, тощий Гавриил
С котомкою и посошком,
Он шел себя благовестить:
Он верил двадцать лет назад,
Что грезу можно воплотить,
Что прокаженный Божий Сад
Оздоровить словами можно,
Хотя не раз уже тревожно
Он зверя словом пробуждал,
И кубок чистый иссякал
Поэзии от тленных уст,
И мир казался жутко пуст.
Но счастье было лишь в пустыне,
На облачной в горах тропе,
На борозде солено-синей,
На вырастающей стопе
Нерукотворных песнопений.
И сотнями стихи и версты
Считал он в бездне за собой,
И дальше всё в туман отверстый
С Агасфером наперебой
Шагал, шагал себе зачем-то
От Фиолента до Сорренто,
От Сиракуз до Аригента,
От мертвой Капуи до Рима,
От Фиоренцы к Camposanto
Пизанскому и дальше в Лукку;
Всегда один с угрюмой схимой,
Всегда таящий благодать,
Всегда готовящийся руку
Кому-то близкому подать,
Но всюду безразличных рать
И мелких бесов легион
Встречал он на пути своем
Среди лазоревых хором;
Душа же сродная, как сон,
Как бледный призрак за веками,
За гранью смерти и миров
Ненаходимою осталась,
В мильонах мест не отыскалась.
Через могильный часто ров
Он видел в тьме тысячелетий,
В мистическом каком-то свете
Свои прекрасные мечты.
Но сколько ни глядел он в очи
Живых людей, темнее ночи
Они казалися ему,
И крепче всё тогда суму
Он стягивал, и посошок
Втыкал в зыбящийся песок.
И шел и шел… Куда? Зачем?
Я и теперь того не вем!
II
Сторожевые бастионы
Пред странником подъяли вдруг
Платанами заросший круг,
В лазури знойной вознесенный, –
И пыльный, жаждущий, усталый,
Он поднялся на парапет,
Где с плеском зыбкие кристаллы
На мшистый падали лафет
Наполеоновской мортиры,
Где в скалах сонные сатиры
Глядят на мраморных сирен;
И он упал на грудь фонтану
И долго, как усталый конь,
Гасил полуденный огонь,
И дрожь по согнутому стану
Его бежала, как в полдень
Куда-то вспугнутая тень…
Затем платановая сень
Его, сонливого, прияла,
И под защитою орудий
К зеленой он приникнул груди
Земле чужой – и задремал…
Но вот и солнечный кинжал
Притупился… порозовело
Горящее Тосканы тело,
Из дымки заалела даль;
Лапчатая заговорила
Широких листиев эмаль,
И медные в ответ цветы ей
На колокольнях литанией
Ответили на мирный шепот,
И бронзовый всё громче ропот
Из синевы вокруг лился;
И путник юный поднялся
И с изумлением внимал,
И бронзовый ему хорал
Казался исходящим снизу
Чрез моря голубую ризу,
И затонувший город Китеж
Увидел под собою витязь
Духовный с немощью земной.
И, наклонившись над стеной,
Он алые в лазури башни
С благоговеньем озирал,
Четырехгранные, живые,
Совсем прозрачные вверху
От тонких, красных, как коралл,
Колонн в акантовом пуху.
И были каменные выи
Так страстно ввысь устремлены,
Что увлекали за собой
Великолепною гурьбой
Внезапно вспыхнувшие сны.
Вот S. Michele перст романский,
Вот S. Frediano’вы зубцы,
Вот Guinigi столп гигантский,
Над ним зеленые венцы
Двух пиний, выросших в камнях;
Вот колокольня San Martino,
И много, много на домах
Перстов, куда-то устремленных,
Зубцами сверху обнесенных…
Средневековая картина –
И жизни истинный символ!
И в сумрак уличный сошел
Наш очарованный паломник,
Туда, где колокол огромный
Могучим звоном оглушал,
И вдруг таинственный портал
Пред ним открылся S. Martino…
Вот справа алая вершина
Готическо-романской башни,
Символ бессмертия вчерашний!
Пизонцы, франки и <каласки>,
Аравии далекой сказки –
Всё отразилось на фасаде,
Как в мраморной Шехерезаде.
И сколько символов! Резцом
Ребяческим весь Божий Дом
Иероглифами покрыт:
Вот на коне Мартин сидит,
Дающий нищему свой плащ,
Вот из-за орнементных чащ
Глядит двенадцать аллегорий,
Наивных месячных историй!
А вот и символ жизни всей,
Вихрящийся в безбрежность винт,
Неисходимый лабиринт!
Но через низенький портал
Он в сумрак храма забежал.
Какие мощные пилястры!
Как пышно вырастают астры
Из странных капителей в свод;
Как много живописных мод
На образах священных всюду!
Но сразу кружевному чуду
Трифорных в выси галерей
Дивясь, всё менее цепей
Он чуял за собою бедным,
И привлеченный блеском медным
Неисчислимых вдруг лампад,
Он «Лик Священный» Никодима
Из-за серебряных оград
Увидел с горем серафима,
Витающего над крестом.
И, шевеля бескровным ртом,
Шептал старинные слова…
III
Но вдруг поникла голова
Его в недоуменьи странном,
Когда в лучами осиянном
Он поперечном корабле
Сияющий в вечерней мгле
Увидел шаловливый круг
Крылатых херувимов вдруг.
Чрез настежь отпертый портал
Вливался пламенный металл
Заката алыми снопами,
И меж суровыми столпами
На нежный орнементный тюль
Ложился, как червонный июль
Пылающим от страсти телом
По колосящимся наделам…
От золотой его пыли
Кадильниц синие струи
Казались слабым ореолом
Над одуховленным шеолом,
И лики скорбные святых
Неслышный излучали стих…
Но в сердце алого потока
Двенадцать херувимов полных,
Меж пышных путаясь гирлянд,
Цветочные зыбящих волны,
Несли усопший бриллиант
На зодчим изваянном ложе,
Что на алтарь было похоже.
Но почему она, о Боже,
В гробу как спящая лежит?
Под мраморным она брокатом,
Одушевленная закатом,
В гирлянде пухлых херувимов
Века лежит уж недвижимо,
И верный песик сторожит
У ног заснувший маргерит.
Какая сладость в дивном лике,
Какие пламенные блики
Скользят по форме гениальной!
Лишь серафим ее опальный
Своим божественным резцом,
Сойдяся с вечностью лицом,
Мог изваять в молитвы час,
Лишь вечности лазурный глас;
И вечности лазурной сердце
Любил угрюмый Яков Кверчья.
Заснувшую последним сном
Жену владыки-кондотьера
Очаровательным резцом
В плите холодной из Каррары
Приворожил ваятель старый.
Какая мощь! Какая вера!
Бессмертье зримо в этом лике;
Покой сошел, покой великий
На красивейшую из жен!
И юноша ошеломлен
Стоял пред ней, впиваясь в бронзу
Перил горячих… Солнцу, солнцу
Заснувшему казался сон
Ее подобен, чрез виссон
Глянувшему атласных туч!
Сухой кокошника обруч
В волнах кудрей как ореол
Сверкал промеж лучистых пчел,
Вокруг кружившихся заката.
И всё ушло, всё без возврата!
Лишь символ красоты былой
Воздвиг на пышный аналой
Тому назад пять сотен лет
Великий ваятель-поэт.
Но юноша ее давно,
Давно уж знал! Темно, темно
Тогда всё было. Только звезды
Горели в мировом погосте,
И из-за мантий темно-синих
Создателя, как белый иней,
Она глядела в мир с тоской,
А он, застывшею рукой
Сжимая сердце, ждал чего-то
И в золото писал кивота
Черты неведомой святой.
Века неслися чередой,
Он видел след ее повсюду,
Он с воплем поклонялся чуду
Обманчивой фата-морганы,
Таинственной и жутко-странной,
Недостижимой в океане,
И вдруг теперь, в забытой Лукке
Для довершенья жуткой скуки
Он отыскал желанный след.
Вот здесь под этим камнем бред
Его горячечный сокрыт;
Здесь воплощенная лежит
Она, увы, но только тлен
Остался от нее меж стен
Под сводом каменным, должно быть,
В прогнившем от столетий гробе.
А! сколько лет с щемящей жутью
Живых он изучал глаза,
Ходил и в храмы, и к распутью!
Ни ночь, ни холод, ни гроза,
Ни стыд гноящий не могли
От девушек его земли
К служенью возвратить небес;
Но долго не было чудес,
Цветок не отыскался синий
В мучительной людской пустыне.
И лишь теперь, теперь нашел
Он вечной грезы ореол
И пристань тихую, увы,
Для бесприютной головы!
На пять веков он опоздал,
И мраморный лишь идеал
Ему остался в этом мире,
Да между звезд в алмазном клире
Шестокрылатый серафим,
Его сиятельный двойник
Меж рая пестрых мозаик.
Недоуменный пилигрим,
Бесповоротно опоздал
От тяжести земных кандал!
Потух священный огонек
Иларии – и одинок
Теперь останется он вечно.
Судьба жестокая беспечно
На двадцать лишь бурливых волн,
На двадцать горьких поколений
Отважный отдалила челн
От возрожденских сновидений,
И захлестнет больное темя
Ему безжалостное время
Рожденной в Хаосе волной!
Недоуменный и больной
Стоял он, смутный и несчастный,
И образ творчества прекрасный
С предельной мукой созерцал:
– «Непостижимый, жуткий, Боже,
Зачем на каменное ложе
Ее ты каменной простер?
Зачем неутолимый взор
Ты красотою тешишь в мире?
Зачем в моей унылой лире
Подобье истины сокрыл?
Зачем бессчетных шумом крыл
Шеол ты оживил пустой
Прелестной формы суетой?
Ведь места нет уж от могил,
И шум духовных всуе крыл
Всё небо синее покрыл?
И я зачем, объявший Вечность
И этих звезд святую млечность,
И всё же, всё же головы
Не преклонивший здесь, увы,
На любящей меня груди!
Отец незримый, посуди,
Могу ли дальше так идти
Я по бесцельному пути,
Влюбленным в камень, озаренный
Твоим немилосердным оком?
Пронзи меня стрелой червонной,
Испепели меня! Пророком
Я был довольно на земле!
В унылой повторенья тьме
Вопьющего глагол не нужен.
Разочарован и недужен,
С запекшимся от желчи ртом,
Недоуменный я атом
С воспоминаньем о небесном;
Но в этом мире бесполезном
Прозревшему учить других,
Прозревших также и нагих,
Возможно ли, Отец Небесный?
И с этой желчью на устах,
И с этой правдой жуткой, тесной
На покачнувшихся крестах!
Нет, лучше уготовь, родитель,
И мне холодную обитель
Под этой мраморной плитой,
Чтоб с воплощенною мечтой,
До времени уже истлевшей,
Мог отдохнуть поэт, допевший
Всю страду мысли надоевшей.
Илария ты дель Карретто?
Мечта ваятеля поэта,
Одушевленная резцом,
Со стилизованным лицом,
Жена владыки гордой Лукки?
И белые вот эти руки
Другой когда-то целовал?
Не может быть! Непостижима,
Как и моя земная схима,
Ты, отошедшая навек!
И что ты, что ты, человек,
С неотвратимым увяданьем,
С непостигаемым заданьем,
С любовью дивною на час,
С порывом творческим подчас
И желчью разочарованья
Взамен желанного познанья!
Как страшно в солнечной мне бездне
От этой пытки бесполезной;
Как страшно знать, что ты была
До звона белого крыла,
Меня несущего в пучину!
Как страшно, страшно Божью Сыну
Не отыскать желанных уст.
Томителен вокруг и пуст
Эдема для меня простор.
И слезы застилают взор
Мне всюду, и тернистый путь
Мне слова вызывает жуть
И горечь смертную…
IV
Меж тем
За Баптистерием совсем
Спустилось солнце. Синей тени
Скользнули пальцы на колени
Молящегося у гробницы;
Взамен стрельчатой Божьей птицы
Атлачный, черный вдруг крылан
Затрепетал в ночной туман.
В одной из боковых капелл
Дрожащим голосом допел
Монах свое «Ave Maria!».
И чрез залитый мраком неф
Старушки черные, седые
Заковыляли в синий зев
Полузакрытого портала.
И ночь пугливая вбежала
И черный бисер разметала
На белые вокруг плиты.
И юноша, подняв персты
Для крестного опять знаменья,
Во мраке скрытые сиденья
Узрел из темного каштана
С интарсией, и бездыханно
Упал на них, забыв о всем,
Чем этот дивный Божий Дом
Его, бездомного, потряс…
И снова плыл за часом час
Куда-то в голубую вечность.
И звезд таинственная млечность
Зажглась в хаосе роковом,
И в сне глубоком и тупом
Был долго юноша больной
Среди грифонов распростерт,
Орнаментальною спиной
Служивших спящему, как борт
Надежный в море корабля,
Когда сокроется земля!
И даже опытный кустод,
Свершая полночью обход,
Не мог заснувшего отличить
От символических обличий.
И только месяц бледноликий,
Томимый немощью великой
Иль непонятною тоской,
Поднявшись светлою щекой
Над храма трифорным окошком,
Скользнул по мраморным дорожкам,
И трепетно холодный луч,
Прорвавшись из атласных туч,
Глянул на спящего страдальца;
И вдруг печальные зеркальца
Открылись изумленных глаз
И на задумчивый топаз
На миг уставились потом,
И пальцы хрупкие со лбом
Слились мучительно – и вдруг
Магический раскрылся круг,
И понял он и что и где,
Не находимое нигде,
Не разрешимое ничем,
Недоуменного ярем;
И, тяжело вздохнув, пошел,
Минуя призрачный престол
С гигантским бронзовым Распятьем,
К блуждающим во мраке братьям…
Но двери были на запоре,
В необозримом он соборе
Один лишь с ужасом дышал,
Да перед ликом Никодима
Мерцал еще неугасимо
На цепях золотой бокал.
И жутко было, как в могиле,
Ему, проснувшемуся, тут,
И страх его, палящий трут,
Зажег, испепеляя силы…
Один, один во всей вселенной,
Один в лазоревом гробу,
С тоскою слов недоуменной,
Не постигающий судьбу
Всего, что так пугливо дышит
И голос чей-то смутно слышит,
И образ чей-то видит смутный,
Недоуменный и минутный.
Бездомный, хилый, безотчизный,
С восторгом вечным, с укоризной
Непостижимому Творцу,
С тоской шагающий к концу,
С желаньем странным, неустанным,
Ненасытимым и туманным…
А только раз, один лишь раз
От любящих очнуться глаз,
Немеркнущий увидеть блеск
Меж жизни странных арабеск;
Один лишь раз живую руку
Чрез эту горестную скуку
К устам лепечущим прижать!
Увы, под мрамором холодным
Заснули любящие очи,
И никогда из вечной ночи
Призывом их теперь бесплодным
Для состраданья не открыть!
Так оборвись же, жизни нить,
Испепелись, атом горящий
В сердцах окаменелых чаще!
V
И юноша в трансепт, залитый
Луны холодным серебром,
Поплелся грустно, где Хариты
Читали вдумчивый псалом
Над возрожденья пышной розой,
Над тихо отошедшей грезой.
И чудо вдруг увидел он,
Непостижимый, странный сон:
Блаженно, призрачно смеялись
Ее холодные уста,
И мерно-тихо колыхались
На складках мраморного платья
Концы сурового распятья…
Смеялись тихие уста,
И херувимы неспроста
Под ней гирлянды колыхали,
Забыв о каменной печали.
Из-под тяжелых вдруг ресниц,
Как вспугнутая стая птиц,
Лучи загадочно блеснули
И в жутких безднах затонули
Его воспламененных глаз.
И пробуждения экстаз,
Казалось, овладел всем телом
Покойницы в дамаске белом,
И мрамор весь затрепетал,
Как в форму льющийся металл,
И радостный, казалось, крик
В груди согревшейся возник…
И крик раздался жуткий, страшный,
Как будто в схватке рукопашной
Пронзили чью-то грудь штыком,
Но только не холодным ртом
Был этот страшный крик рожден:
То нищий был Пигмалион,
Изгнанник русский, серафим,
В небесный Иерусалим
Забывший почему-то путь,
То слова творческая жуть
Три нефа мрачных огласила.
Впиваясь пальцами в перила
Могильной, бронзовой ограды,
Дрожа от страха и услады,
Через волшебный, хладный круг
Он потянулся к камню вдруг…
А! вот холодных складок платья
Коснулись пальцы, вот распятья
Колышущийся силуэт…
Вот грудь легла на парапет…
Вот плеч коснулся он руками
И жарко жуткими устами
К устам склонился белоснежным,
Светло смеющимся и нежным;
Вот заглянул под тяжесть вежд,
Исполнен вечности надежд,
И вдруг к смеющейся приник…
И снова страшный, жуткий крик
До сводов черных пронизал
Готический, суровый зал.
Нечеловеческий то крик,
Животворящий лишь язык
Спасителя в предельный час
С таким рыданием погас…
Холодное, казалось, жало
Его до сердца пронизало,
Ледяный вечности глагол
Он в поцелуе том прочел,
Чудовищный какой-то смысл
Неразрешимых Божьих числ,
Недоумения конец,
Терновый вечности венец…
И, молниею поражен,
От каменной отпрянул он
Возлюбленной и на гранит
Скатился орнаментных плит,
И острые ему ступени
Впились меж позвоночных звений
И темя гранью рассекли.
И струйки крови потекли,
Змеясь, на мрамор белоснежный…
_______________
Кустод его с утра небрежный,
Лениво шевеля метлу,
Нашел на каменном полу,
И в капюшонах черных братья
Из смертного затем объятья
С недоумением в больницу
Снесла диковинную птицу.
А через месяц снова он
Через лазурный Божий Сон
С недоуменными словами
Шагал с котомкой за плечами.
_______________
И двадцать лет прошли, как миг.
Всё тяжелее от вериг,
Всё чаще в голубую дверь
Стучит он вечности теперь
И всё тревожней посошок
Втыкает в терний и песок…
И дальше всё… Куда? Зачем?
Я и теперь того не вем.
28 февраля 1926 – 17 мая 1927 Флоренция