Банкет доставил ему обильную пищу для размышлений. Среди сведений, почерпнутых им из песенок, был намек на какие-то тайны Оливера, которыми тот не считал нужным делиться с братом. Содержать любовниц вошло, видимо, в обычай у «меньших братьев» богачей, как, впрочем, оно было в обычае и у большинства «братьев старших». Вскоре Монтэгю довелось взглянуть одним глазком на жизнь этого «полусвета». Однажды вечером ему случилось позвонить по делу некоему финансисту, с которым он был близко знаком,— человеку семейному и члену церковной общины. Монтэгю необходима была его подпись на ряде неотложных бумаг, спешно отправлявшихся с пароходом, и секретарь этого важного лица ответил Монтэгю, что постарается его разыскать. Минуты через две секретарь позвонил и спросил, не будет ли Монтэгю добр поехать по такому-то адресу в центре города, недалеко от Риверсайд-Драйв; Монтэгю отправился и нашел своего знакомого в компании нескольких столь же видных деловых людей, занятым в гостиной приятным разговором с одной из обаятельнейших женщин, каких когда-либо встречал Монтэгю. Прелестная внешне, она, кроме того, принадлежала к тем немногочисленным жительницам Нью-Йорка, беседа с которыми могла доставить удовольствие. Монтэгю провел у нее очаровательный вечер и, прощаясь, сказал, что очень хотел бы познакомить с ней свою кузину Элис. Но тут он заметил, что она слегка покраснела и смутилась. Потом к своему ужасу Монтэгю узнал, что эта милая, красивая женщина не принята в обществе.
И это вовсе не было исключением; напротив, если бы кто-нибудь взял на себя труд поинтересоваться, то легко убедился бы, что побочные связи повсеместно считаются вполне нормальным явлением. Монтэгю имел об этом разговор с майором Винэблом, и почтенный джентльмен, порывшись в своей кладовке сплетен, привел ряд фактов, от которых волосы вставали дыбом. Он рассказал, например, об одном всесильном магнате, который, питая страсть к жене знаменитого врача, пожертвовал миллион долларов на постройку госпиталя, снабдил его лучшим в мире оборудованием, а самого врача отправил на три года за границу изучать больничные учреждения Европы. Для этого старика не существовало никаких приличий: если какая-нибудь женщина возбуждала его чувственность, он заявлял об этом без стеснения, и светские женщины считали даже за честь быть его любовницами. В то же время человека, бывшего выразителем страданий великого народа, несколько раз изгоняли из отелей Нью-Йорка лишь на том основании, что он не венчан по законам Южной Дакоты, тогда как этому старику можно было приехать с женщиной в любой отель города, и никто не осмелился бы ему препятствовать!
Другой старик — транспортный король — содержал любовниц в Чикаго-, Париже и Лондоне, не считая Нью-Йорка; одна из них жила за углом его царственного жилища, откуда в ее апартаменты вел специально устроенный подземный ход. Захлебываясь от смеха, майор рассказал, как однажды изобретательный любовник показал этот ход своему приятелю, и тот огорченно воскликнул: «Но я слишком толст, чтобы здесь пролезть».— «Знаю,— ответил миллионер,—если бы ты был тонкий, разве бы я привел тебя сюда?»
Подобных примеров было множество. Один из богатейших людей Нью-Йорка, чудовищный развратник, имел одновременно по нескольку любовниц. Он посылал им чеки, и эти женщины пользовались ими, чтобы его же шантажировать. Его молоденькую жену мать только тем и принудила к браку с ним, что на двадцать четыре часа заперла ее в темный чулан. Общеизвестна была очаровательная история, как, уехав однажды с дипломатическим поручением за границу, этот богач писал оттуда длинные послания, полные нежных уверений в любви, и передавал их газетному корреспонденту для отправки по телеграфу «жене». Корреспонденту это показалось таким трогательным образцом супружеской верности, что по возвращении домой он рассказал об этом на одном званом обеде и чрезвычайно удивился, когда вокруг него внезапно воцарилось гробовое молчание. «Письма-то ведь посылались по условному адресу,— хохотал майор.— И за столом все до единого знали, кому они предназначались».
Через несколько дней Зигфрид Харвей позвонил Монтэгю и сказал, что хотел бы поговорить с ним по делу. Зигфрид пригласил его завтракать в клубе «Полдень». И Монтэгю поехал, хоть и не без волнения. Дело в том, что клуб этот помещался во вражеской штаб-квартире: в беломраморных, богато украшенных бронзой залах великолепного здания страхового общества «Фиделити». Монтэгю знал, что где-то в этом здании люди строчат ответ на его обвинения, и старался представить себе, что такое они придумали.
Приятели позавтракали вдвоем, толкуя о предстоящих в обществе событиях, о политике и войне; когда был подан кофе и официант вышел, Харвей откинулся всей своей широкой фигурой к спинке стула и качал:
— Прежде всего должен вас предупредить, что мне нужно сказать вам нечто, к чему чертовски трудно приступить. Я ужасно боюсь, что вы поспешите с ложными выводами прежде, чем я доберусь до сути. И мне хотелось бы, чтобы вы минуты две просто слушали, не делая никаких заключений.
— Хорошо,— ответил Монтэгю, улыбаясь.— Валяйте. Зигфрид сразу же стал серьезен,
— Вы взялись вести процесс против «Фиделити»,— сказал он.— Из слов Олли, который много со мной говорил об этом, я решил, что с вашей стороны это исключительно смелый шаг, и легко могу себе представить, как вам надоело слушать приставанья всяких трусов, настаивающих, чтобы вы этот процесс бросили. Я был бы очень огорчен, если бы вы хоть на секунду причислили меня к ним; прежде всего вы должны знать, что я ни на йоту не заинтересован в делах этого общества, а если б и был заинтересован, это ничего не изменило бы. Я не привык пользоваться дружескими связями в деловых целях и не строю отношений с людьми на денежном расчете. Я рискнул говорить с вами об этом процессе только потому, что мне известны кое-какие связанные с ним обстоятельства, о которых, как я думаю, вы и не подозреваете. Если это действительно так, вы находитесь в весьма невыгодном положении; но во всяком случае, поверьте, мною руководят только дружеские побуждения и потому прошу извинить маня, что я вмешиваюсь в ваши дела.
Разговаривая, Зигфрид Харвей смотрел своими ясными голубыми глазами прямо в глаза собеседника, и усомниться в его правдивости было трудно.
— Я очень вам признателен,—сказал Монтэгю.— Пожалуйста, скажите все, что хотели.
— Хорошо,— ответил тот.— Это не займет много времени. Вы согласились вести процесс, который требует от вас большого самопожертвования. Меня интересует, не приходила ли вам когда-нибудь мысль, что кто-то воспользовался вашей неосведомленностью?
— То есть как? — удивился Монтэгю.
— Знаете ли вы людей, которые затеяли этот процесс? — снова спросил Зигфрид.— Достаточно ли вы их знаете, чтобы быть уверенным в их мотивах?
Монтэгю помолчал, размышляя.
— Нет,— сказал он,— этого я не могу утверждать.
— Так я и думал,— ответил Харвей.— Я давно приглядываюсь к вам; вы честный человек и из самых благих побуждений подставляете себя под бесчисленные неприятности. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что вас сделали своим орудием непорядочные люди, с которыми вы не стали бы сотрудничать, если бы знали их цели.
— Но какие же могут быть у них цели?
— Самые различные. Во-первых, не лишено вероятности, что этот процесс служит просто «ширмой» для кого-то, кто рассчитывает сорвать крупный куш в виде отступного. Так, между прочим, думают почти все. Но, по-моему, дело не в этом; скорей всего кто-нибудь внутри самой компании копает яму нынешней администрации.
— Кто ж это может быть? — воскликнул удивленно Монтэгю.
— Я не знаю. Я недостаточно знаком с положением в «Фиделити» — оно то и дело меняет. Но я точно знаю, что существуют борющиеся за руководство группы, которые бешено ненавидят друг друга и готовы пойти на все, лишь бы нанести противной партии урон. Сами понимаете, сорок миллионов дохода — могучая сила, и всякий предпочтет пустить в биржевую игру эти сорок миллионов, чем рисковать хотя бы десятью собственными. Вот гиганты и сражаются между собой за контроль над. делами страховых компаний, и уж тут никто не разберет, кто чью руку держит, и никогда никто не доищется, в чем истинный смысл происходящих в этой борьбе событий. Уверенным можно быть только в одном: вся эта игра от начала до конца фальшивая, и что бы там у них ни совершилось — на самом деле это вовсе не так, как они хотят представить.
Монтэгю слушал, и у него голова шла кругам и почва ускользала из-под ног.
— Что знаете вы о людях, которые поручили вам это дело?
— Очень немногое,— сказал он растерянно.
— Не поймите меня, пожалуйста, превратно,— сказал Харвей после минутного колебания.— Я вовсе не желаю соваться в ваши дела, и если вы не захотите мне ответить, я это превосходно пойму. Но я слышал, будто все дело затеял судья Эллис.
Тут Монтэгю в свою очередь замялся в нерешительности, но потом сказал:
— Да. Но это, конечно, между нами.
— Само собой,— сказал Харвей.— Вот имя-то Эллиса и заставило меня насторожиться. Вы что-нибудь знаете о нем?
— Раньше ничего не знал,— ответил Монтэгю,— но с тех пор как познакомился, кое-что слышал.
— Понятно,— сказал Харвей.— Могу вам сообщить, что Эллис самым сложным и двусмысленным образом связан с делами по страхованию жизни. Мне кажется, вам следует быть особенно осторожным именно потому, что вы движетесь в его фарватере.
Монтэгю сидел стиснув руки и нахмурив лоб. Слова его друга, как вспышка молнии, осветили в окружающем его мраке гигантские очертания чего-то страшного и угрожающего. Все здание его надежд зашаталось, готовое рухнуть: его процесс, над которым он столько поработал, его пятьдесят тысяч, которыми он так гордился! Неужели он введен в обман и дал провести себя, как последний дурак!
— Как же мне, наконец, в этом разобраться?!—воскликнул он.
— Вот уж этого я не могу сказать,— ответил Харвей.— Да и вообще вряд ли сейчас можно что-нибудь исправить. Единственное, что было в моей власти,— это предупредить вас, на какой опасной почве вы стоите, чтобы вы были осмотрительнее в будущем.