страторша показала, что по-английски он говорил с сильным акцентом, но с венгерским ли, она судить не может. Ребята из лаборатории поработали быстро и основательно, однако ни дактилоскопия, ни криминалистическая одонтология и серология зацепок не дали, в базе данных федеральной полиции соответствий не обнаружено. Безрезультатным оказался и баллистический анализ смертельной пули. Хотя, возможно, чем-нибудь поможет ответ из Европола. Отчет по вскрытию лишь подтверждает очевидное: это была казнь, выстрел с очень близкого расстояния, в затылок. Преступник, судя по всему, ничего в комнате не искал, ничего не украл. Личные вещи жертвы не дали никаких указаний касательно его подлинной идентичности, а тем паче касательно возможного мотива. Ничего необычного не замечено, за исключением свиньи. Да, свиньи. Несколько опрошенных лиц, которые примерно ко времени преступления находились неподалеку от гостиницы «Атлант», а также кое-кто из обитателей соседних домов сообщили, что обратили внимание на свинью, бегавшую на свободе возле гостиницы. Загадочным образом, — подытожил комиссар Брюнфо, — после всех разысканий и опросов по этому делу мы имеем одну-единственную конкретную зацепку, а именно свинью, причем даже не знаем, связана ли вообще эта свинья с убийством. — Он еще раз провел рукой по животу, потом сложил на нем руки, придавил его и глубоко вздохнул. — Итак, господа!
Никто из сотрудников не сказал ни слова. Эмиль Брюнфо вовсе не считал, что они могут умалчивать о чем-то, ему неизвестном, или утаивают мысль, до которой он сам не додумался; он встал и пригласил свой штаб в небольшую комнату для совещаний.
— При таком положении вещей мы ничего поделать не можем, — сказал он. — Остается только, во-первых, ждать ответа Европола на те данные, какие мы им переслали. Во-вторых, свинья. Мы не знаем, кто жертва, но, вероятно, сумеем установить «личность» свиньи. — Он вымученно засмеялся. — Этакая свинья не заявляется в Брюссель туристкой, на самолете, и не разгуливает по центру города. У нее наверняка есть хозяин, от которого она сбежала или который ее выгнал. Стало быть, надо проверить всех крестьян-свиноводов в окрестностях Брюсселя. А в-третьих, самое главное: я хочу знать, что за человек стоял у окна в доме, предназначенном под снос. Возможно, он что-то видел. Возможно, он владелец квартиры или дома. Выяснить это труда не составит. Я вернусь к тринадцати часам и жду доклада. Сейчас мне пора на кладбище.
Нынче вежливы одни только кладбища.
В комнате было слишком жарко, и Давид де Вринд сразу же прошел к окну, хотел открыть. Как выяснилось, открывалось оно лишь как фрамуга, и щелка получалась малюсенькая, даже руку не просунешь. Он глянул вниз на шеренги могильных камней под низким серым небом и спросил, нельзя ли изменить систему открывания, вернее, убрать стопор.
Мадам Жозефина однозначно дала понять, что де Вринду не разрешается называть ее «сестра», здесь ведь не больница. а дом престарелых, не правда ли, господин де Вринд?
Говорила она слишком громко, чуть ли не кричала, за долгие годы общения с большей частью тугоухими стариками это вошло у нее в привычку. Давид де Вринд закрыл глаза, словно тем самым мог закрыть и уши. Окно — «..для вашей же безопасности…» — прокричала или гаркнула она, а ему хотелось только одного: чтобы эта женщина исчезла. Ее казарменный тон он выдерживал с таким же трудом, как и ее деланое дружелюбие, приклеенную к губам улыбку. Он понимал, что несправедлив, но будь в жизни справедливость, его бы избавили от всего этого. Сейчас она стояла рядом, вопила ему в ухо:
— Как чудесно, когда под окном столько зелени, не правда ли?
Он отвернулся, снял куртку, бросил на кровать. Она и ее команда всегда к его услугам, сказала она. Если понадобится помощь или возникнет какая-нибудь проблема, достаточно лишь позвонить по внутреннему телефону или вызвать звонком, вон там, возле кровати, не правда ли, господин де Вринд? Она огляделась, с выражением восторга, словно находились они не в крохотной квартирке, а в номере люкс, раскинула руки и крикнула:
— Вот, стало быть, ваши маленькие владения! Здесь вам будет хорошо!
Это был приказ. Он озадаченно увидел, что мадам Жозефина протягивает ему руку. И отреагировал не сразу. Но в конце концов тоже протянул ей руку, когда она уже хотела убрать свою. После небольшой заминки рукопожатие все-таки состоялось. Ну, всего хорошего, тут она заметила у него на предплечье татуированный номер и уже тихо сказала:
— Не правда ли. — После чего удалилась.
А де Вринд осмотрелся в своих маленьких владениях, удивляясь, что, когда посещал различные дома престарелых и остановил выбор на этом, почему-то не заметил, что все в комнате закреплено и привинчено. Ничего из мебели нельзя ни подвинуть, ни переставить. Не только кровать с ночным столиком, шкаф, наполовину платяной, наполовину’ горка со стеклянными дверцами, но и маленький столик и лавка в форме буквы «Г» возле него были намертво зафиксированы, как и телевизор на стене, даже картина над кроватью — Венеция под дождем, в псевдоимпрессионистском стиле, — повешена так, что снять ее невозможно. Почему Венеция? И почему под дождем? Брюссельцы на склоне лет должны утешаться тем, что в одном из красивейших городов на свете тоже идет дождь? Маленькая встроенная кухонька. Ничего не сдвинуть, не изменить, не поставить по-другому. В том числе и стулья. Все неизменно и окончательно. Де Вринд подошел к шкафу, за стеклом виднелось несколько книг, которые он перевез сюда, они стояли втиснутые меж двумя керамическими подпорками в виде читающих свинок. Подарок от выпускного класса, последнего перед его выходом на пенсию. Он хотел вытащить книги, разложить их тут и там, на столе, на кровати, тогда бы они стали в этой комнате единственной движимостью. Открыв дверцу шкафа, скользнул взглядом по корешкам, раз и другой, потерял уверенность — чего он хотел? Почитать? Правда хотел почитать? Нет. Он стоял и неотрывно смотрел на корешки книг, потом закрыл шкаф. Ему хотелось — чего? Выйти на улицу? Да. Он подошел к окну. Городское кладбище Брюсселя. Под рукой ничего нет. Зато в перспективе. Он оделся потеплее.
От дома престарелых «Maison Hanssens»[26] на улице Арбр-Юник до главного входа на кладбище было всего несколько шагов. Холодина. Серое небо. Кованые чугунные ворота. Он успокоился, заметив птиц — ворон и воробьев. А сколько же здесь кротовин среди могил, никогда он не видел на кладбище так много кротовин, пожалуй, они там вообще не встречались. И повсюду меж ползучими побегами плюща росли грибы, уйма грибов, это… это… название никак не вспоминалось. Знакомые грибы, но все равно несъедобные. Вот и все. Одна могила буквально разворочена, вспорота толстенными корнями огромного дерева. Рядом надгробные плиты, разбитые рухнувшими деревьями или упавшими сучьями. На каменных обломках — мох. Молодые, недавно посаженные деревца подле старых, которые упали сами или были срублены, а теперь лежали и гнили между могилами. На этой ниве смерти деревья тоже умирали и погружались в землю. На старых надгробиях висели гипсовые веночки. Кое-где два-три, несколько веночков лежали и на могильных плитах или рядом. Словно какие-то мрачные дети играли здесь с обручами.
Снова и снова он останавливался перед какой-нибудь могилой, читал имена, рассматривал эмалевые портреты. Ему нравилось бывать на кладбищах, замечательно ведь, что у людей есть могилы с их именами. Люди умерли, но их можно навестить. Он видел могилы детей и тех, что умерли очень молодыми, от болезней, несчастных случаев или как жертвы убийств, трагические судьбы, но они покоились в могилах. Пока существуют кладбища, существует и обетование цивилизации. Его родители, брат, дед и бабушка — их могилы в воздухе. Их не навестишь, нет места, за которым можно ухаживать, положить плиту. Нет места упокоения. Лишь вечная тревога, которая не находит себе места, не утихает. В воспоминании, которое умрет вместе с ним, сохранился лишь последний образ семьи, запечатленный последним взглядом, — да и этот взгляд просто фигура речи. Он не видел лица матери, видел только ее руку, цеплявшуюся за его рукав, пока он не вырвался, и отцовского лица не видел, помнил только его крик «Останься!», крик «Останься! Ты навлечешь на нас беду!», видел маленького братишку — без лица, только спина ребенка, прижавшегося к матери. А что еще? Воспоминания, словно украденные из запасов чужой памяти: воспоминания об отце-матери-ребенке, самые обыкновенные, самые счастливые. Черные, как пепел сожженных фотографий.
Отец любил tarte au riz[27]. Воспоминание. И не воспоминание. Зрительного образа при этом не возникало. Как вся семья сидела вокруг стола, и отец с довольным, разгоряченным лицом говорил: «М-м-м, ну наконец-то нынче опять tarte au riz!», и мама ставила пирог на стол, и отец урезонивал детей: «Стоп! Не набрасывайтесь как дикари!», и мама говорила: «Сперва хороший кусочек для папы!», и… фальшивка! Зрительного образа нет, нет фильма-воспоминания, он не видел, как сидит с семьей за столом, за tarte au riz, была только фраза: «Отец любил tarte au riz»! Но почему? Почему эта фраза? И откуда она взялась? Именно эта фраза? Из воспоминаний о некой жизни? Одновременно мертвая фраза, погребенная у него в голове. Тут он увидел могильную плиту, на которой было высечено:
Он замер, долго смотрел на надпись, наклонился, поднял камешек, положил на могилу.
Как же много разрушенных могил. Вандализм природы. Надгробия. вывороченные древесными корнями. склепы, разбитые обломанными сучьями или упавшими деревьями, каменные плиты, поглощенные буйной растительностью. Истлевающие памятники людской конкурентной борьбы, жажды представительства: ветхие, пораженные плесенью мавзолеи, которым надлежало стать свидетельством могущества и богатства некой семьи, теперь разрушились и говорили только о бренности, о преходящи ости. Перед ними таблички, установленные администрацией кладбища: срок аренды данного участка истекает в конце года.