до ее рождения, хотя для нее так же давно, как Пелопоннесская война, про которую она тогда или чуть позже услышала в школе. Дядя Костас, говорили в семье, «больше не вернулся». В ее воображении «дядя из Сопротивления» находился в подземном мире, где умершие, но бессмертно влюбленные, сражались с роком, именуемым любовью и обожанием. Этот подземный мир представлялся ей очень темным, очень душным и влажным, неизъяснимо опасным и, во всяком случае, не таким местом, куда непременно хочется попасть, — при том что ей страстно хотелось вырваться из опаленной солнцем кипрской деревни, из каменистого, иссушенного края с убогими оливами, чей серебристый блеск был всего-навсего обманом, а именно красотой для других, для восхищенных туристов, деньги которых позволяли деревне выживать, тогда как оливы давно уже не давали ей такой возможности. Туристы приезжали посмотреть Купальню Афродиты. Вода этого источника якобы дарила вечную юность тому, кто в нем искупается. Здесь богиня любви и Адонис предавались удовольствиям. Кстати, эта достопримечательность была просто невзрачным природным водоемом в скалах над деревней, чуть лм не всегда высохшим, но рядом красовался большой деревянный щите надписью:
Туристы фотографировали сухой бассейн и щит, смеялись. Вот вам, стало быть, апостолы богини любви. После школы Фения продавала им минеральную воду, которую притаскивала на гору в двух сумках-холодильниках. Она копила деньги. Хотела уехать.
Минули годы, пока она поняла, что дядя вправду давным-давно умер, погиб в партизанах и где-то похоронен. Партизаны, думала она теперь, это люди, которые не признавали реальность и в этом смысле действительно во многом были сродни влюбленным. Она считала безумием, полнейшим безумием, что грек сражался против греческих генералов, вместо того чтобы биться с турками, захватившими половину острова.
Фения иначе воображала себе счастье и борьбу, в которой добьется счастья. Она хотела уехать отсюда. И подняться высоко-высоко. Как кипрской гречанке с соответствующими аттестатами ей предоставили возможность учиться в Греции. Она стремилась в Афины. Мать поддержала план Фении своими скромными накоплениями. Любила ли Фения свою мать? Знала ведь, что в конечном счете речь идет о процентах и процентах на проценты — о деньгах, которые она, успешно закончив учебу, сможет посылать домой. Вся семья напрягла мышцы. Вот такое определение любви было Фении понятно. Мелкими подарками и большим упорством отец мобилизовал знакомых, которые опять-таки мобилизовали своих знакомых, пока не пристроил Фению на пароход из Лимасола в Лаврион. Судно было грузовое, пассажиров на него не брали. Но капитан согласился взять Фению на борт, он, мол, «не заметит» зайца. Паром слишком дорог, а самолет — вообще недостижимая роскошь. Из Лавриона до Афин ей пришлось добираться самостоятельно. Особого труда это не составило, грузовики по этому маршруту шли один за другим. Подружка пророчила: придется тебе платить сексом. Фения не платила. Шоферы сажали хорошенькую девчонку, а потом с ними рядом сидела внушающая почтение, холодная женщина. В Афинах ее приютили дальние родственники. С дальностью растет и цена семейной солидарности. «За пансион» родичи требовали чересчур много, куда больше, чем было заранее договорено в письмах. Бюджет Фении, ее и материны накопления, быстро таял. Из холодильника ей разрешалось брать только то, что она покупала сама, — хоть она и платила за питание. Когда родня вечером ела мясо, ей давали лишь овощи и картофель, а после кость от бараньего жаркого, коль скоро там вообще что-то оставалось. Она чувствовала себя униженной, но гордость не позволяла ей сообщить об этом домой. Держа наготове собранный рюкзак, она осматривалась в городе. Как-то раз однокурсница взяла ее с собой в «Спилил ту Платона», заведение, популярное среди хриси неолайя, афинской «золотой молодежи».
«Там, должно быть, дорого?»
«Конечно, дорого. Но мы заплатим лишь за один бокал. А потом нас наверняка угостят мужчины! Самые интересные мужчины ходят в „Спилию“!»
Там она и познакомилась с адвокатом, доктором Йоргосом Хатцопулосом, которого уже вскоре звала Хатц или Шатц, причем оставалось неясно, то ли она придумала такое уменьшительное от Хатцопулоса, ти ли намекала на нацистских дружков-подружек, в свое время заклейменных прозвищем «Германиям шатц»: Йоргос Хатцопулос унаследовал юридическую контору, что досталась его деду во время немецкой оккупации, когда еврея-адвоката, владельца конторы, депортировали в концлагерь. Но Фения об этом даже не подозревала. И переоценила Йоргоса. Забрала свой рюкзак и переехала к нему. Он был для нее первым мужчиной из высшего общества. Пятнадцатью годами старше ее, щедрый, со знанием дела обсуждавший с официантами в дорогих ресторанах французские вина. Она едва не поверила, что оно все же существует, царственное чувство любви. Они поженились. На свадьбе Фения невольно рассмеялась, когда Шатц, обращаясь с речью к гостям, заговорил о «вечной любви». Точь-в-точь слащавая история из «Хриси Кардиа», из журнала «Золотое сердце». И он действительно продал свадебные фото этому журнальчику — опубликовали, правда, только маленькую заметку, полстраницы с двумя снимками, а позднее выяснилось, что и «продал» не вполне соответствовало истине: он за это заплатил!
Родители так гордились. И вскоре встревожились, когда поняли, что Фения несчастлива. Встревожились вообще-то не за Фению, а за ее брак. Слишком уж быстро этот брак лишился волшебства. Отдаваясь Шатцу в джакузи его квартиры, она нестерпимо ясно чувствовала, насколько все это пошло: он донельзя кичился своим джакузи, но наслаждался не роскошью, которой достиг, а чувством, что производит этой роскошью впечатление, наслаждался символами привилегированной жизни, но не самой жизнью, восхищался тем, что он, именно он мог обладать этой красивой молодой женщиной, был влюблен в самого себя, у нее же вскоре возникло ощущение, что она заменима, он полагал, что «занимается любовью» — ей такая формулировка казалась нелепее любого вульгарного выражения, — а, по сути, занимался только себялюбием.
Через него она попала в другие круги, и там увидела, что он вовсе не та важная персона, какую разыгрывал из себя в «Спилии», а нервозный обыватель, ковриком стелившийся перед настоящими богачами, в сущности, мелкий крючкотвор, который неплохо наживался на ловле тухлой рыбы, чтобы верить, будто он уже в преддверии денег и власти.
Когда Фения стала отдаляться от него и все более последовательно идти собственным путем, Шатц вдруг вообразил, что все же любит ее. И демонстрировал это запальчивыми укорами, каковые считал доказательством любви, бурей чувств, настолько неистовой, что впору принять ее за жажду убийства. Особенно Фению возмущало, что он требовал благодарности. С ума сойти: удовлетворив себя самого, требует благодарности от других!
Экономически он облегчил ей студенческую жизнь, о’кей, но она бы и без него справилась, тогда как он без нее имел бы меньше радостей и, если бы не наряжал ее и не выводил в свет, реноме в своем кругу было бы у него куда ниже. Она изучала экономику и подобное сведение счетов полагала недостойным. А стипендии на учебу в Англии она добилась без его помощи и таким образом ушла, устремилась прочь, чтобы подняться ввысь.
Теперь они состояли в этаком «браке выходного дня», встречались все реже, сначала в Лондоне, потом в Брюсселе. Последний раз, когда видела его в своей постели, проснувшись и глядя на его потные седые кудри и отекшее от алкоголя лицо, она подумала: сегодня он для меня еще более чужой, чем в первый раз.
И похвалила себя за хорошее определение конца.
От этой мысли она развеселилась. И за завтраком была, как никогда, довольна и бодра. Ведь все стало ясно. И Шатц тогда вправду проявил великодушие. Не истолковал ситуацию превратно, казалось, тоже испытал освобождение, был весел и, выходя с чемоданом из ее квартиры, сказал: «Любовь — это фикция».
«Да».
«Всего хорошего!»
«Да. И тебе того же».
И какой идиотизм, полнейший идиотизм, что сейчас Фения сидела за письменным столом не в силах работать, потому что отчаянно, как влюбленная, ждала звонка от Фридша. Вчера он вернулся из командировки в Доху, а сегодня утром встречался с Кено, намеревался в разговоре с ним упомянуть и просьбу Фении, прозондировать, какие у нее шансы уйти из «Культуры». И обещал позвонить ей сразу же после этой встречи. Она сидела, смотрела на телефон. Взяла трубку в руки, опять положила. Нет, не будет она ему звонить, пусть звонит сам. Снова взяла смартфон, глянула, не пропустила ли звонок и не прислал ли он сообщение — нет, положила смартфон возле клавиатуры компьютера, проверила электронную почту, сорок семь непрочитанных мейлов, но не от него, опять взяла смартфон, со связью, конечно, все в порядке, снова положила его на стол. Фения испытывала замешательство, и вот почему: ей было совершенно безразлично, что Фридш расскажет о разговоре, обронил ли Кено намек, который можно истолковать в том смысле, что он готов поддержать ее желание сменить поприще в духе мобильности, — она просто хотела услышать голос Фридша. Безразлично, что он скажет. Просто услышать его голос. Она чувствовала себя как… да, как? С ума сойти, она тосковала по его голосу.
В восемь утра Мартин Зусман пришел в Ковчег. Из столовой доносился запах свежих круассанов. Аромат, перед которым он обычно не мог устоять, сегодня напомнил ему о химической фабрике, и он счел это знаком, что еще не вполне выздоровел. У лифта он встретил двух молодых людей из Task Force Ukraine[68], работавших на седьмом этаже. Богумил Шмекал обозвал их саламандрами, между тем Богумилово словцо успел перенять весь Ковчег и всегда им пользовался, когда речь заходила о сотрудниках упомянутой Task Force. Таким манером можно было говорить о них, о «саламандрах», презрительно или иронически, даже если они сидели в столовой за соседним столом. Новое поколение у нас, объявил Богумил, не европейцы, а просто карьеристы в европейских институтах, они и вправду как саламандры, в огне не горят, их главное свойство — неистребимость.