But[81] — чтобы придать дальнейшей, утешительной части информации должный вес, Фридш особо подчеркнул это but, сделал короткую паузу… Ксено подумала о butter[82] последнем танго в Париже, потом о butterflies[83], в животе запорхали butterflies, по крайней мере у нее возникла такая ассоциация, а Фридш еще раз повторил but и добавил: она на радаре у Кено и прочих весьма влиятельных руководящих лиц, ее работа общепризнана, ее достижения оцениваются очень высоко, и речь теперь не о том, чего ей хочется, а о том, что ей надо оставаться на виду и постоянно привлекать к себе внимание… Ксено слушала, она не была разочарована, все о’кей, да-да, о’кей, а потом… она уже забыла, что именно он сказал потом, какой был переход, так или иначе, он вдруг произнес: «The past forms the future, without regard to life». Эта фраза засела у нее в голове, она думала о ней еще некоторое время по окончании разговора, перевела ее на родной язык и отметила, что мельчайшие тонкости каждого отдельного слова в соответствующих переводах важны не только для международных договоров и законов, но и для сугубо личного… да, для чего? Для суждения. Просто суждения. О жизни. Ее жизни. Суждение о жизни, ясное, как юридический параграф, но по-гречески, как она отметила с удивлением, оно требовало толкований, которые безбожно все запутывали… Каким понятием нужно перевести the past? Прошлое, parelthón, и история, istória, в греческом не настолько синонимичны, как the past, так или иначе включающее и history. Все происшедшее? С кем происшедшее? Индивидуальная история? То есть пережитое, биография? Или обобщенно, так сказать, мировая история? По-английски все это остается открытым, и тем не менее возникает ощущение величайшей точности. При переводе на греческий эти вопросы необходимо прояснить, а потому все становится менее ясным и как бы ограниченным, предметом трактовки. Есть ли у прошлого определенное начало и определенный конец или же неясно, когда оно началось и закончилось ли? Повторяется ли оно или было — либо есть — однократно? От этого зависел выбор формы греческого глагола, в английском глагол стоял в настоящем времени, а в переводе, возможно, следует выбрать аорист, или простое прошедшее, или сложное прошедшее, смотря по тому, как определишь, что делало или сделало прошлое. Ее развеселило, что в итоге английская фраза сообщала о том, что ее происхождение находилось в противоречии с ее жизнью — пожалуй, этот вывод уже есть перевод или по меньшей мере правильная трактовка фразы «The past forms the future, without regard to life».
Она велела вызвать Мартина Зусмана. Немного погодя Мартин вошел в ее кабинет, нерешительно остановился. Фения улыбалась. Он удивился: как-то непохоже на нее. Надо же, встречает его улыбкой. Приветливо. Понять это он мог только превратно. Неужели ей настолько понравился его документ? Он такого не ожидал, ведь сам уже успел пожалеть, что с нервозной поспешностью, то есть не раздумывая, написал его и отослал, хотя, с другой стороны…
Так вышло из-за костюма. Помятого, дешевого, серого Мартинова костюма. Человек с минимальным чувством элегантности, думала Фения, никогда бы не купил подобный костюм. Как и тот, кому элегантность или претензия на нее полностью безразличны. Он бы с небрежной безучастностью купил что-нибудь функциональное и все же удобное, но никогда не надел бы такой мышиный костюм. Фения смотрела на Мартина и представляла себе, как в магазине готового платья, в отделе, который совершенно не под стать ему именовался «Для господ», он перебрал на вешалке несколько костюмов, внезапно указал на этот и сказал: «Я примерю его».
— Садись, пожалуйста, Мартин.
Вот умора. Воображаемая картина, как он надевает в примерочной этот костюм, смотрит на себя в зеркало и думает, да! Годится! Потом раз-другой поворачивается туда-сюда в говорит продавцу: «Я в нем и пойду!»
Усилием воли она сдержала смех.
Мартин несколько растерянно обрадовался. В замешательстве.
— Ты прочитала мой документ? — спросил он.
— Да, конечно, — ответила Фения.
Ей никак не удавалось отвести глаза, взгляд упорно втыкался в его костюм, точно иголки в вудуистскую куклу. Он всегда ходил в сером, в другом она никогда его не видела. Представила себе, что ему нужен новый костюм. А единственный новый костюм, в каком он узнал бы себя в зеркале, был бы в точности такой же, серый. В любом другом он подумает: это не я. Привычка не создает уверенность, наоборот, отнимает ее. Касательно всего остального. Елочка — слишком официально. Синий — пожалуй, подойдет на вечер, но не на день. Ткань посветлее — слишком щегольская. Любой узор, любой модный покрой — все это не для работы, контора ведь не подиум. Фения представила себе, как продавец старается показать ему что-нибудь другое, нет, нет и нет, Мартин начнет потеть, прямо-таки запаникует, серый костюм вполне о’кей, скажет он, я выбираю серый, он мне подходит. Я — человек в сером.
Фения Ксенопулу опустила голову, распечатка Мартинова документа лежала перед ней на столе, кончиком среднего пальца она легонько водила по бумаге, туда-сюда, туда-сюда, потом подняла глаза, взглянула на Мартина и сказала:
— Освенцим! Что ты при этом думал? Признаться, я испугалась, когда прочитала. Подумала, что ты… погоди! Вот: Освенцим как место рождения Европейской комиссии. Так и написано! Я подумала: с ума сойти. Что с тобой, Мартин? Ты болен?
Его бросило в пот, ладонью он утер влажный лоб, сказал:
— Я правда несколько дней болел. Простыл в… простыл в дороге. Впрочем… все уже позади.
— Хорошо. Но ты можешь мне объяснить? Мы ищем идею, которую можно, даже нужно поставить в центр юбилейного торжества. И фактически договорились: юбилей — повод, но еще не идея. Иначе говоря: как нам добиться, чтобы люди заметили необходимость Комиссии, больше того… как бы это выразиться? Заметили, что мы сексапильны, что мы кое-что из себя представляем… — Она откашлялась. — Словом, надо радоваться, что мы есть. Что на нас возлагают надежды. Что нас что-то связывает. Понимаешь? Вот в чем идея. А ты подсовываешь мне Освенцим.
Всего полчаса назад, когда курил в кабинете у Богумила, Мартин Зусман был бы рад услышать от Ксено, что его предложение полный бред, мы его выбросим и забудем. Он опасался этого — и все-таки одновременно ждал, с надеждой. Лучше короткое унижение прямо сейчас, думал он, чем уйма работы, которая наверняка приведет к протестам и сложностям внутри Комиссии. Однако сегодняшняя Ксено, эта бронированная женщина, с улыбкой, которая сперва удивила его, но вообще-то была как бы нарисована на ее лице с помощью фотошопа, эта бездушная искусственность, перед которой он сидел весь в поту, нет, с этим он примириться не мог. Он…
— Я же объяснил там, почему за отправную точку нужно взять Освенцим. О’кей, объяснил совсем коротко, мне казалось…
— Тогда объясни мне еще раз, Мартин.
Фения встала, на ней была черная юбка, с молнией, вшитой по диагонали и окантованной красным. Словно перечеркнули ее женскую сущность! — подумал Мартин. И все же снабдили механизмом, чтобы в случае чего мгновенно ее открыть!
— Кофе? — На маленьком столике у нее стояла собственная кофеварка «Неспрессо». — Молоко? Сахар?
Мартин отрицательно покачал головой. Она опять села за стол, обеими руками обхватив кофейную чашку. Невольно Мартину подумалось, что в Освенциме он сам вот так же держал в ладонях стаканчик с кофе, чтобы согреть окоченевшие пальцы.
Мартин закашлялся.
— Sorry, — сказал он и продолжил: — Это же и есть идея Комиссии, так записано в документах об учреждении, в тогдашних заявлениях о намерениях и сопроводительных бумагах! О’кей, звучит довольно абстрактно, но при том совершенно ясно: Комиссия — институт не межнациональный, а наднациональный, то есть она не является посредником между нациями, а стоит над ними и представляет общие интересы Союза и его граждан. Она не ищет компромиссов между нациями, но стремится преодолеть классические национальные конфликты и противоречия в постнациональном развитии, то есть в общем, коллективном. Дело идет о том, что связывает граждан этого континента, а не о том, что их разделяет. Монне писал…
— Кто?
— Жан Монне. Он писал: Национальные интересы абстрактны, общее у европейцев конкретно.
Фения заметила, что пришел новый мейл.
— Ну и что? — сказала она. Национальный, наднациональный — для нее все это казуистика, она была киприоткой, а по национальной идентичности — гречанкой. Мейл, как она увидела, прислал Фридш. Она открыла письмо, спросила: — И при чем здесь Освенцим?
— То, что́ представляет собой или должна собой представлять Комиссия, стало возможно помыслить только после Освенцима. Институт, ведущий государства к постепенному отказу от суверенных национальных прав и…
Когда? Где? — напечатала Фения. (Фридш спрашивал, есть ли у нее желание и время поужинать с ним.)
— Освенцим! — сказал Мартин. — Жертвы были из всех стран Европы, все носили одни и те же полосатые робы, все жили в тени одной и той же смерти, все, коль скоро выживали, имели одно и то же желание, а именно обеспечить на все грядущие времена признание прав человека. Ничто в истории так крепко не связало разные идентичности, образы мыслей и культуры Европы, религии, разные так называемые расы и некогда враждующие мировоззрения, ничто не создало столь фундаментальной общности всех людей, как опыт Освенцима. Нации, национальные идентичности — все это уже не имело значения; испанец ты или поляк, итальянец или чех, австриец, немец или венгр, не имело значения; религия, происхождение — все упразднялось в общем стремлении, общем желании выжить, желании жить в достоинстве и свободе.
Итальянец? (Фридш)
О’кей! (Фения)
— Этот опыт и единодушное решение, что это преступление никогда больше не должно повториться, как раз и сделали возможным проект объединения Европы. То есть наше существование! Вот почему Освенцим…